Гангрена

Хаосы артиста Жмакина

Часть Третья. Лампионы.


Прошло три дня, в течение которых Жмакин совсем не выходил из своей комнаты. То есть, он вышел из неё один раз, когда совсем переполнился мочевой пузырь и стало невмочь терпеть. Но и то - пошёл он не в туалет. Он спустился в подвал, нашёл там старое, неизвестно для чего использовавшееся ведро и принёс его к себе. В него он и помочился. И всё оставшееся время справлял туда естественные нужды. Идти в туалет не было никакого духу. К концу третьего дня комната основательно пропахла нечистотами, но Жмакин уже не особенно это замечал - принюхался, что ли. Притом ещё, что он ничего не ел эти три дня, а значит, отходов из него выделялось не так уж и много.

Все эти три дня Жмакин пребывал в состоянии полной мыслительной апатии. Он не думал совсем ни о чём, единственная, пожалуй, мозговая деятельность его в этот период времени заключалась в том, что он пытался максимально упорядочить свою собственную жизнь - ну, не жизнь, вот это вот безвылазное нахождение в четырёх стенах - чтобы отогнать хаос хотя бы от себя. Увы, самовозложенная им на себя миссия по охране мира вокруг, пожалуй, провалилась. Внешний хаос победил - или так казалось. И все усилия воли - это уже нельзя, по большому счёту, было назвать разумом - Жмакина уходили на то, чтобы до последнего противостоять внутреннему хаосу. Впрочем, в чём-то и внутренняя оборона начала давать сбои. Так, Жмакин не мог дать никакого логического, рационального объяснения словам отца Афанасия. Он по-прежнему отказывался верить в сверхъестественные силы - но как иначе постигнуть мысль о том, что убийства совершило не живое существо, Жмакин не мог. Его мозг перегорел - и даже тревожных свистков уже не доносилось из его головы. Он просто отгонял от себя эти вопросы.

За три дня в дверь его комнаты стучали раза четыре. Один раз это точно был Раскурдячный, потому что, вслед за стуком, он пытался увещевать Жмакина из-за двери, он говорил что-то о том, что паства нуждается в пастыре, что овцы совсем заплутали, и без Жмакина им не выбраться к свету - какую-то подобную, словом, муть. Ему Жмакин ответил в том духе, что пастырь умер - и для чего-то посоветовал читать Ницше. Хотя где Раскурдячный мог взять Ницше на инсулированной от мира Вилле, где из книг было лишь полное собрание сочинений Эжена Сю в оригинале и десятка три дешёвых криминальных романов эпохи позднего капитализма? И то их Жмакин ещё раньше почти в полном составе утащил в свою комнату и вычитывал теперь с подробной яростью, въедаясь в пожелтевшие страницы отчаянным взглядом. В этом, собственно, и состояла его попытка упорядочить ход своей жизни в комнате. Он читал по несколько книг сразу, выстроив для них строгий график. Что-то он читал в утренние часы, что-то днём, а самую дивную американскую лабуду (кто теперь вспомнит о такой стране? да и о любой другой, собственно) с горами трупов и непременными пышногрудыми красотками, падающими в объятия протагонистов гроздьями, оставлял на вечерние часы. В промежутках между чтением Жмакин просто лежал навзничь на кровати, созерцая потолок - или ещё пытался рисовать. Просто так, он никогда раньше не рисовал - но в тумбочке в своей комнате он нашёл стопку бумаги, а с собой у него были - ещё со времён попытки расследования -- карандаш и ручка. И Жмакин рисовал что умел - в основном, разнообразных зверюшек, мишек, осликов, слоников. Зверюшки, конечно, получались корявыми, но Жмакин умилялся и им и не выкидывал рисунки.

Кто стучался в дверь в трёх остальных случаях, осталось невыясненным.

На четвёртый день ему всё… Нет, не в этом даже дело. На четвёртый день Жмакин вылез из комнаты и собрал народ в каминном зале. Сначала он долго и довольно тупо ходил по комнатам, обстукивал обитателей и из-за дверей, по большей части, поскольку ему никто не открывал - во всяком случае, сразу не открывали, пока он не представлялся - так вот, он из-за дверей монотонным голосом сообщал, что назрела необходимость поговорить и обсудить сложившуюся ситуацию. Жмакин не думал никак аргументировать своё подобное заявление, если кто-нибудь из-за двери начинал его спрашивать и требовать обоснования, он ещё раз (или два, или сколько было нужно) повторял слово в слово свою речь всё тем же глухим монотонным голосом, почти лишённым интонаций. Жмакин изменился, он чувствовал, что хаос оказывается сильнее его - и держал оборону из последних сил. Только из-за двери Каховской он получил отрицательный ответ.
-- Я никуда не пойду, -- заявила она.
-- Но, поймите, сейчас очень важно нам всем собраться вместе и выработать единую стратегию поведения, наконец, нам просто важно поговорить, узнать, кто что думает по поводу сложившейся ситуации.
-- Я не пойду никуда! - как-то даже взвизгнули из-за двери. - Чего мне обсуждать эту вашу, как вы выражаетесь, ситуацию? Всё предельно ясно. Я никуда не пойду.
В общем, Жмакин её не уломал.

Все же остальные в назначенное Жмакиным время собрались в каминном зале. Странно, но, несмотря на всю неоднозначность момента, Жмакину всё равно льстила эта послушность массы (из пяти человек) его воле, слова Раскурдячного про пастыря и паству всё равно как-то зафиксировались где-то в среднем ухе. И ещё - Жмакин ожидал исключительно похоронной обстановки, но нет, народом, конечно, владело некоторое уныние, но совсем не до такой степени, как предполагал Жмакин. И уж совсем не до такой степени, в какой он сам был готов сдаться перед превосходящими силами хаосов ещё сутки назад.

Петраковский пришёл с полуторалитровой баклагой пива, которую сосал на всём протяжении собрания - ну, то есть, пока она не кончилась. Ягуарова отчего-то щеголяла в розовом, мясного какого-то цвета бюстгальтере. Отец Афанасий снова надел свою сутану - и вот он-то как раз выглядел, да, как священник из американского фильма ужасов в заключительной сцене, когда вот-вот должно выясниться, пожрут ли силы ада либо зомбифицированные подростки всё человечество, или же очередной супергерой проездом сможет остановить их у роковой черты. Бутурлин явно опустился за те дни, что Жмакин не видел его. Он резко, словно под воздействием какого-нибудь волшебного эликсира в тех же самых американских фильмах, постарел и казался теперь обыкновенным шамкающим стариком из соседнего подъезда - ну, дочумных времён - которого постоянно встречаешь на лестнице и с каждым разом всё больше и больше чувствуешь вонь от недержащего уже мочевого пузыря. Губы его постоянно шевелились теперь, он мучительно что-то кому-то доказывал, кривя лицо и скорбно поджимая подбородок. Но кто больше всего поразил Жмакина в этот раз - так это Мишка Раскурдячный. В нём как раз не произошло никаких перемен, ни внешних, ни в одежде даже. Был он чисто выбрит и достаточно аккуратно причёсан - чего, кстати, раньше за ним не наблюдалось. Но под мышкой его белоснежной, чуть не накрахмаленной рубахи, придавленной сверху широкими ярко-оранжевыми подтяжками, гордо торчал толстенный, практически ин-фолио том, золотые буквы на корешке которого гласили: Friedrich Nietzsche. Это Жмакин понимать отказывался. Он точно знал, что такой книги на Вилле - по крайней мере, ещё три дня назад - не было. Но он счёл должным не реагировать пока на это явление.
-- Я собрал вас, господа, -- хрестоматийно начал Жмакин, подавая челюсть вперёд и патетично оглядывая собравшихся, и остановился. Он не совсем представлял себе, для чего он их собрал. Собственно, подлинная цель собрания была одна - оттянуть победу хаоса над лично им, артистом балета Жмакиным, но ведь не скажешь же об этом никому. Не по-людски это как-то. И тут же сам Жмакин удивился ходу своих мыслей, удивился тому, что он до сих пор мыслил такими категориями. - Так вот, я собрал вас для того, чтобы посовещаться с вами и поговорить о создавшейся ситуации. Я не буду вас долго утомлять описанием подробностей случившегося - вы всё знаете и без меня. Исключительно ради стройности изложения напомню, что на Вилле произошло два убийства.. Впрочем, не знаю, можем ли мы и теперь их так называть… Тем не менее, так или иначе, погибло два человека. И отец Афанасий выяснил, что существо или, скажем, сила, убившая этих людей, обладает нечеловеческой природой.
-- Я бы осмелился внести некоторую поправку, -- с места вмешался отец Афанасий. - Понимаете, это как раз тот случай, когда очень важна точная фразировка, точный выбор слов и их порядка в предложении. То есть, момент даже отчасти лингвистический такой. Не "обладает нечеловеческой природой", как изволил выразиться многоуважаемый оратор, а не обладает человеческой природой. Вещи слегка разные.
-- Даже, на мой взгляд, существенно разные, -- высказался и Раскурдячный.
-- Да разные ж вещи, ясень корень, -- поддержал их Петраковский.
-- Чем же, позвольте спросить, так уж принципиально отличается ваша формулировка от моей? - спросил Жмакин, как бы с кафедры, представляя которую, он так перпендикулярно давил ладонями на столешницу.
-- Да вот, понимаете, отличия весьма существенны, -- отозвался отец Афанасий. - Из вашей формулировки прямо уж следует, что мы имеем дело как минимум с инопланетным разумом, а скорее всего, с некими инфернальными силами, задавшимися целью погубить на тут всех под корень с неизвестною целью.
-- Их цель, -- несколько торжественно перебил Жмакин, -- и не может быть никому из нас известна, именно в силу природного и структурного нашего им несоответствия. Не мне вас учить богословию, святой отец.
-- Да уж, не вам, -- едко согласился отец Афанасий. -- Начать хотя бы с того, что совершенно ошибочно наделять меня саном святого отца, на который я не то что не имею права, но сами каноны той религии, к которой я принадлежу, не допускают использования в моём отношении подобной адресации.
-- Кстати, раз уж на то пошло, отец Афанасий, -- неожиданно поддержал Жмакина Раскурдячный, хотя и не совсем с того фланга, с которого бы ждал поддержки сам Жмакин, -- мы так до сих пор и не выяснили вашу конфессиональную принадлежность.
-- Это совершенно неважно в свете текущего разговора, -- отрезал отец Афанасий. - У нас, я напомню, уважаемый, разговор идёт в терминологическом ключе. Так вот. Я позволю себе вернуться. Моя же формулировка, формулировка "не обладает человеческой природой" указывает только лишь на то, что эти две смерти, безусловно, оплакиваемые нами, не есть дело рук человеческих напрямую. Но это совсем не означает, что кто-то из нас здесь присутствующих не мог так или иначе, прямо или косвенно, намеренно или непредумышленно, теми или иными своими действиями - или бездействием - вызвать или содействовать силе, которая эти смерти причинила. Наконец, вполне возможно трактовать мою формулировку и таким образом, что причина этой смерти вообще не имеет никакой природы - не в том смысле, что она имматериальна, а в том смысле, что она неодушевлённа. И всё. Всего лишь.
-- То есть, если я вас правильно понял, -- уточнил Жмакин, сильнее облокачиваясь вперёд, чем это диктовала ситуация, -- теперь вы утверждаете, что всё равно кто-либо из здесь присутствующих и выживших имеет отношение к этим двум смертям?
-- И этого я не утверждал. Это один из возможных вариантов, и не более того. Просто в создавшейся ситуации - раз уж она создалась - нужно быть максимально осторожными в оценках, -- теперь речи отца Афанасия стали как-то нарочито туманны, и Жмакин даже подумал, не в этом ли его цель. Вполне могло оказаться, что всё это время он заблуждался, полагая людей, своих сообитателей по Вилле - исключительно в силу сходства природы (ох, уж эта природа, и тут она вылезла в самый неподходящий момент) своими союзниками, а на самом-то деле, вполне может быть, что всё и вовсе наоборот, и тот же отец Афанасий, хотя бы, допустим, из-за конфессиональных особенностей, выступает как раз на стороне хаоса…

Да и был ли вообще отец Афанасий? Были ли, существовали ли реально, овеществлялись ли объективно все присутствующие ныне в каминном зале? Существовал ли и сам каминный зал? Имела ли место Вилла, или, быть может, всё это всего лишь плод болезненных галлюцинаций долго, чересчур долго умирающего от чумы Жмакина, забывшего реальный мир на жёсткой деревянной коечке какого-нибудь бердянского хосписа? Словом, Жмакин неожиданно усомнился в собственной вменяемости. Не в последнюю очередь по этой причине он достаточно быстро и скомканно свернул столь торжественно начатое собрание - и, говоря начистоту, достаточно униженно уполз вновь в свою комнату.

Но на этот раз ему не удалось отсидеться за закрытыми дверями и прийти к какой-либо новой стратегии действий - поскольку бездействие, пассивное фаталистическое ожидание по-прежнему были чужды духу Жмакина, потому что хаос можно победить только активными действиями. В который раз приводил себе Жмакин в пример лягушку из старинной притчи, ну, ту, что масло сбила из молока - исключительно потому, что глупо трепыхалась.

Не успел на этот раз Жмакин запереть или вообще прикрыть дверь. Почти сразу после его угрюмого водворения на кровать, лицом кверху, руками под голову, глазами перпендикулярно в потолок, в комнату, явно торопясь, залетел Раскурдячный - правда, уже без Ницше под мышкой. По этому поводу Жмакину вновь захотелось себя ущипнуть - и настроение ничуть не улучшилось, чтобы не признаться в обратном.

-- Вы только не подумайте чего, -- начал Раскурдячный. - Мы говорили с отцом Афанасием, много говорили за эти три дня. Он это не в плане критики. Может быть, он выбрал неверный тон, вполне может быть. Мы это с ним ещё должны обсудить. Я поговорю с ним, хотя мне кажется, что он выбрал неверный тон. Вот. Он ведь на самом деле не хотел вас обидеть или, допустим, ввести в замешательство. Он почему так говорил?
-- Почему? - эхом отозвался Жмакин.
-- Он в том смысле, что не стоит впадать в уныние. Конечно, понятно, ситуация хуже некуда. То есть, влипли мы, похоже, по самые - как это говорится. Но ведь правда - всё равно главным остаётся человеческий фактор. Понимаете, что я хочу сказать?
-- Пока не совсем, -- честно признался Жмакин, меняя позу.
-- Я хочу вот что сказать - ведь вот что важно. Да, мы не знаем, кто эти дела сотворил. И да, нет никакой гарантии, что эти дела не повторятся. Вы понимаете, о чём я?
-- На этот раз вроде бы понимаю.
-- Вот. И всё же - пускай мы теперь не ходим в туалеты и не моемся. Пускай. Меня лично теперь не загонишь ничем ни в туалет, ни в ванную.

И вменяемость Раскурдячного тоже теперь можно было подвергнуть сомнению. Что, в общем-то, конечно, немудрено в свете происшедшего. Очень уж чудно он как-то излагал. Видно было, что есть за его словами какая-то базовая, что ли, мысль, к которой он, собственно, и ведёт - но очень уж окольными путями, поистине сквозь какие-то бурьяны и чертополохи он к ней пробирался. Но Жмакин решил его дослушать до конца, несмотря ни на что.

-- Ведь что я хочу сказать? Я хочу сказать, что всё равно - пускай убило их что-то невообразимое - это не значит, что этому нет разумного объяснения. Разумное объяснение всё равно есть. Оно должно быть. Просто надо найти нужный угол зрения и посмотреть оттуда на вещи, на всю эту ситуацию.
-- Откуда посмотреть? - не понял Жмакин.
-- Ну, из угла. Мы найдём - вы найдёте, при моём скромном, но посильном содействии, причину этих смертей. Я уверен. Всё равно, главное - это человеческий фактор. И всё разрешится. Потому что отец Афанасий говорил как раз про то, что нельзя впадать в дешёвую такую мистику вот по этому вопросу. Нельзя паниковать и думать, что это какие-то сверхъестественные силы, с которыми нам не совладать. Это не так. Совладать. Нужно только понять, что это такое. И тогда совладать. Понимаете меня? Расследование нужно продолжать. То, что, как он выразился, это существо - или даже пусть не существо, а так, нечто - не имеет животной природы - это не значит ничего особенного. Просто надо найти, что же это. И тогда мы поймём, как с этим бороться.
-- Миша, скажите мне, только откровенно, -- решился Жмакин задать давно мучивший его вопрос. - Вот сейчас в зале, на собрании, была у вас с собой книга Ницше?
-- Ой, а вы заметили? - Мишка как-то по-детски покраснел. - Это я по-вашему совету читаю. Трудно, конечно, но интересно. Честное слово, мне интересно. Я понимать кое-что стал, как мне кажется. Можно, когда я её дочитаю, я к вам приду, и мы её обсудим? Ну, ничего особенного, просто мнениями обменяемся?
-- Можно, -- разрешил Жмакин, несколько - существенно - успокоившись.

И после ухода Раскурдячного Жмакин снова погрузился в раздумья. Он обдумывал сложившуюся ситуацию и так, и эдак, рассматривал её то под одним, то под другим углом - и не пришёл ни к каким выводам. Он знал, что ему страшно, вот, пожалуй, всё, что Жмакин знал наверняка. Хаос в этом смысле оказывался сильнее - но это и немудрено, сложно было бы представить что-либо другое. Человек, каким бы сильным и цельным он ни был, не в состоянии противостоять хаосу в открытом противоборстве, так сказать, в линейном бою человек не имеет против хаоса шансов. Даже такой человек, как Жмакин, который знает, что такое "рондель" и умеет созерцать потолок в течение сорока минут безотрывно. Об этом Жмакин знал всегда - как знал и то, что единственным реальным средством борьбы против хаоса была партизанская война - закрытые города, леса разума и всевозможные глубокие омуты сознания. Главное, не впускать этот самый хаос в себя, на давать ему ни малейшего шанса просочиться внутрь - и пускай себе беснуется снаружи, пускай разрушает дворцы и цивилизации, пускай рушит империи и колоннады - до тех пор, пока он не проник в святая святых - в организм лично артиста балета Жмакина - до этих пор победа хаоса невозможна. История с несостоявшимся эквивалентом крысы и его последующим разоблачением в том смысле пагубно воздействовала на Жмакина, что он дал слабину, ослабил дозор, увёл караульную команду чуть вглубь от ворот, снял со стен чаны с кипящей смолой - и передовые отряды хаоса вторглись на суверенную территорию его "я", разрушая, калеча и насилуя тамошних обитателей. Помощь пришла с совершенно неожиданной стороны - засадный полк стабильности был приведён Мишкой Раскурдячным - и Жмакин снова почувствовал, что исход борьбы далеко не так ясен, как казалось ещё три дня назад. Неважно, ещё раз повторял себе Жмакин, вовсе неважно, что там происходит снаружи - пускай там страх, пускай там реальная опасность - это не главное. Даже физическая гибель организма-носителя не так страшна, как та отупляющая растерянность, которую Жмакин только лишь начинал испытывать за три дня, проведённых взаперти. И все эти три дня он именно что чувствовал, что это было только начало, что это только передовые отряды, разведчики, что вот-вот подойдут основные силы противника - и ясность сознания уже будет не восстановить, катастрофа сделается необратимой.

Итак, Жмакин снова знал, что ему делать. Он не строил особенных иллюзий по поводу продолжения расследования - в рациональном смысле этого слова - расследования, которое могло бы привести к каким-либо реально оцениваемым результатам, что-то сообщить, подарить обитателям Виллы какую-либо спасительную информацию, уменьшить их страх - нет. Это интересовало теперь Жмакина в самой малой степени. И истина не интересовала его больше - даже если допустить, что в сложившейся обстановке её ещё можно установить. Теперь Жмакина интересовал только Жмакин, его личная вменяемость и сохранность целостности.

Он решил внять совету Раскурдячного и побеседовать с каждым из оставшихся в живых обитателей Виллы на предмет их размышлений, подозрений и версий по поводу происходящего. Ведь и правда, так или иначе, человеческий фактор и человеческая жизнедеятельность не могли быть недооценены, они всегда - насколько Жмакину было известно - играли роли в смертях других подобных индивидуумов.

И вот Жмакин вылез из комнаты, с достаточной долей уверенности в себе перед лицом одолевающего хаоса. Отчего-то, он даже и сам не знал отчего, серию бесед он решил начать с Бутурлина. Экс-политик очень уж удручающе выглядел на незаконченном общем собрании. Не то, чтобы хотелось его поддержать - нет, Жмакину больше не хотелось поддерживать совсем никого, за исключением артиста балета Жмакина, но просто было похоже, что именно Бутурлин - чего бы, казалось, никогда нельзя было подумать - больше всех снедаем страхом. И из этого можно было заключить, что, кто его знает, вдруг он видел или слышал что-то такое, чего не видели и не слышали остальные, вдруг ему известно что-то большее, что поможет Жмакину. Можно было заключить, но Жмакин не заключил. Он вообще как-то перестал делать умозаключения, плыл по течению событий, только и всего, но зато (и это самое главное) сохранял относительно холодную голову. Вполне вероятно, что он просто берёг силы. Понятно, что способностей к каким бы то ни было умозаключениям вообще оставалось у Жмакина довольно мало, даже правильнее было бы сказать, что крайне мало их оставалось. Разум человеческий, конечно, выносит многое, но и его эластичность небеспредельна. И вот - Жмакин сберегал его скудные ресурсы для последнего и заключительного рывка, для прорыва блокады, для выхода из окружения, для решающего штурма никому не нужной высоты.

Жмакин постучался в комнату Бутурлина в самую ясную и солнечную пору дня - инстинктивно он почувствовал, что к ночи страхи (или что там) Бутурлина одолевают его с особенной яростью, и разговор в такое время не будет слишком удачным. Бутурлин открыл дверь, запертую на щеколду - ни одна дверь комнаты на Вилле не была оборудована щеколдой, так что это, по всей видимости, было плодом труда самого уже Бутурлина - и впустил Жмакина, затравленно озираясь по сторонам.

-- Проходите, только очень быстро. Они могут прокрасться внутрь вместе с вами, а я бы этого, скажу вам честно, не хотел, -- голова Бутурлина по-старушечьи тряслась, губы иногда самопроизвольно раскрывались. Жмакин пока не стал уточнять, кто эти "они", появления которых опасался Бутурлин. - Вы чего пришли?
-- Я, собственно, как это вам сказать. Я поговорить пришёл. Мы тут считаем с Михаилом, что расследование надо продолжать, несмотря ни на что - и кто знает, возможно, мы и достигнем всё же каких-то разумных, положительных результатов. - Жмакин знал за собой этот грешок - в щекотливых ситуациях прикрываться третьими лицами, вот как сейчас он прикрылся Раскурдячным.
-- Ну продолжайте, конечно же, -- прошамкал Бутурлин. - Только это бесполезно, -- он вдруг странно усмехнулся. - Вы это тоже понимаете, я уверен, просто, вероятно, боитесь себе признаться. Но ведь понимаете? Мне признайтесь, если себе боитесь.
-- Простите, в чём именно я должен признаться? - Жмакин решил на всякий случай уточнить.
-- В том, что продолжение вашего расследования ни к чему не приведёт, вы занимаетесь этим только ради того, чтобы не бездействовать, только ради своего и нашего общего успокоения. Пользы же - практической пользы - из него извлечь нельзя. Признайтесь.
"А вот фиг тебе", -- с неожиданной злобой подумал Жмакин. Признаваться он не собирался, хотя прав Бутурлин был только наполовину. Да, расследование было бесполезным с точки зрения нахождения виновных в убийствах. А хотя - кто его, знает, возможно, и эта задача окажется попутно выполненной. Просто расследование теперь не преследовало такой цели. Не для этого велось оно, вот и всё.
-- Отчего же, по вашему мнению, расследование бесполезно? - спросил Жмакин вслух.
-- Потому что они уже здесь - это очевидно, -- Бутурлин пожал плечами, презирая Жмакина за то, что тот не мог понимать столь очевидных фактов.
-- Кто - они?
-- Вот этого я пока не могу вам сказать. Не потому, что не знаю. И не потому, что это закрытая информация. Нет смысла закрывать эту или какую-либо ещё информацию. А знаете почему?
-- Даже предположить не могу.
-- Потому что нам всё равно некому её доносить! - радостно объяснил Бутурлин и расхохотался. - Понимаете? Владей мы хоть какой информацией, нам просто некому её передать. Кроме нас нет никого - никого на нашей стороне, я имею в виду. Это просто. Мне следовало догадаться об этом раньше.
-- О чём догадаться, простите? - разговор начал как-то ускользать из-под ног Жмакина.
-- Меня не удивляет, что вы не понимаете. Это неудивительно. Ведь вы никогда не вращались в высоких сферах?
-- Что? - Вопросы Жмакина становились всё лаконичнее и лаконичнее и, вместе с тем, всё тупее и тупее - и он сам это чувствовал.
-- Политикой, говорю, никогда не занимались? - перевёл на более понятный язык Бутурлин.
-- Политикой? Я? Нет, кажется. Нет, -- окончательно подтвердил Жмакин, прислушавшись к себе.
-- Тогда вам будет сложно объяснить. Вот если бы вращались… то есть, это, занимались политикой, достаточно было бы одного ключевого слова, и вам бы всё стало кристально ясно. Но - увы - это не ваша сфера компетенции.
-- А какого именно слова?
-- Что? А, вы об этом. Ну - раз вам это слово всё равно ничего не скажет, то к чему понапрасну сотрясать воздух его произнесением. Тем более, что разговор наш наверняка прослушивается. Возможно, они и не всё поймут - но это-то слово они прекрасно уловят, поверьте мне.
-- Вы серьёзно считаете, что нас кто-то подслушивает?
-- Не смешите меня, -- Бутурлин как-то по-сорочьи посмотрел на Жмакина сбоку. - Это вполне серьёзные люди. Вы знаете, я даже и насчёт чумы этой самой сомневаться стал.
-- Поясните, если не сложно.
-- Чего же сложного? Поясню. Вот я теперь думаю, что, может и не было никакой чумы. То есть, вот совсем не было - и всё тут. Запудрили нам мозги, понимаете? Им, в сущности, что нужно было?
-- Не знаю, -- признался Жмакин. - Что?
-- Им нужно было, чтобы мы испугались. Вот вы лично испугались?
-- Ну, не то, чтобы испугался, но не по себе как-то да, стало.
-- А я вот испугался. Честно вам признаюсь. И мне ничуть от этого не стыдно. Представляете? Я вот политикой раньше занимался, ну, когда смысл в этом был какой-то. Или мне казалось, что был смысл. Неважно. Словом, занимался политикой. И знаете, я ничего не боялся. Вот выступал на трибунах, на разных трибунах выступал. На высоких выступал трибунах и на пониже трибунах выступал. Перед большими аудиториями и перед скромными случалось. Перед дружелюбно настроенной публикой и перед откровенно враждебной. Никогда ничего не боялся. Да вы и сейчас наверное это чувствуете?
Жмакин не нашёлся, что ответить и деланно закашлялся.
-- Вот именно, -- обрадовался Бутурлин. - Ведь политика дело такое. Заказные убийства там бытовали на каждом шагу. На каждом. Не боялся. У меня и охраны особенной никогда не было. У меня принцип был такой - что я - максимально открытый политик. Нет, ну были, конечно, телохранители, но так… Несерьёзно это всё. Хотя - о чём это я? - он вдруг резко вскинулся, ещё раз по-сорочьи повёл глазом на Жмакина и дальше по горизонтали, куда-то в сторону от него. - Сейчас это всё далёкое прошлое. Сейчас всё совсем не то. Понимаете? Они добились своего. Теперь я боюсь. Посрать сходить боюсь. Вот до чего они довели русского человека. Недаром я предупреждал. Теперь, извините, приходится в окно срать. Хотите посмотреть, какую кучу я уже собрал под окном?
И Бутурлин вскочил, с неожиданным энтузиазмом повлёк Жмакина к окну дабы поделиться радостью, так что Жмакину пришлось силой вытягивать из его цепких пальцев свой рукав.
-- В другой раз как-нибудь, если можно.
-- Напрасно. Но как угодно, впрочем. Они нас победили, вот что горько. Это поистине горько осознавать. Предали такую великую страну, -- Жмакину показалось, что Бутурлин даже пустил слезу в этом трогательном месте. - И мало им этого - они жизни моей хотят для чего-то. Чуют, должно быть, что я не успокоюсь. Может остаться кто-то один - или они, или я. И я пока не сдался, хотя и страшно - дико страшно. Ужас как я смерти боюсь, вот что оказалось. Но всё равно - до последнего стоять буду.
Он ещё и дальше нёс что-то подобное, чего Жмакин уже толком не слушал, обдумывая, кого бы навестить следующим номером - потому что, совершенно очевидно, что с Бутурлиным ловить нечего. Так явно нельзя было сказать, что он свихнулся, но было отчётливо видно, что человек сдался хаосу. Впустил его в себя - а с такими людьми Жмакин предпочитал не иметь ничего общего. С трудом дождавшись конца тирады, Жмакин поспешил откланяться, придумав себе какое-то срочное дело. Выпуская его из комнаты, Бутурлин снова с крайней осторожностью приоткрыл дверь, высунул наружу голову, повертел ею во все стороны, быстро втянул её обратно - и только тогда распахнул дверь достаточно широко, чтобы Жмакин мог выйти, но всё же не полностью. И пояснил Жмакину ещё раз:
-- Вы смотрите, на всякий случай поосторожнее в коридорах. Конечно, закрытой дверью от них не спасёшься - и всё-таки на открытых пространствах они сильнее, потому что их вообще не остановить тогда. Вообще.
И, сделав страшное лицо, закрыл за Жмакиным дверь. В общем-то неудивительно, что пожилой человек, каким бы там радикальным политиком он ни был, испытывал определённое нервное напряжение и потрясение от всего происходящего. Жмакину и самому было непросто осмыслить всё это. Да что там непросто - это осмыслить было объективно невозможно. Вся суть теперь заключалась только в том, чтобы не впускать внутрь хаос извне. Бутурлину это не удавалось - и кто я такой, чтобы осуждать его, решил про себя Жмакин. Неизвестно, каков его хаос - может быть, он в тысячу раз сильнее моего хаоса, и бороться с ним гораздо труднее. Может быть, Бутурлин не испытывает такого мучительного ужаса перед внутренним хаосом, как я - и, наоборот, чувствует себя комфортнее, растворившись в другой, более сильной и могучей субстанции, чем его собственная личность. И тем не менее, индивидуальное спасение артиста балета Жмакина - а его просто-таки с каждой секундой всё меньше и меньше волновало что-либо ещё - предусматривало осторожность в общении с людьми, сдавшимися хаосу. Неважно, что их внутренний хаос не был идентичен внутреннему хаосу самого Жмакина, и что, вполне возможно, личность Жмакина не претерпела бы никаких сколько-нибудь заметных девиаций, будучи подверженной, скажем, личному хаосу того же Бутурлина - всё равно. Любое проявление хаоса вело к его итоговой победе. Этого допустить было нельзя.

После Бутурлина Жмакин решил поговорить с дамой, со стареющей журналисткой Алевтиной Ягуаровой. Комната её находилась ближе других к комнате Бутурлина - и, в конце концов, порядок бесед не имел ровным счётом никакого значения - важно было только проводить их наедине, вдали от посторонних ушей, поскольку перегородки, которые Жмакин сейчас возводил между разными отсеками своего сознания, были достаточно хрупки и могли разрушиться от самого несильного толчка. Если же, допустим, под обаяние мрачной мании Бутурлина попадёт ещё кто-то из обитателей Виллы (что было вполне вероятно, учитывая крайне нестабильное состояние всех оставшихся в живых), и таких людей, с одинаково хаотичным взглядом на остатки мира, станет больше, то рано или поздно стадный инстинкт просто мог подмять под себя Жмакина - всё с тем же печальным результатом. Нет, нет и нет. Пусть каждый спасается в одиночку. Тем более, что только так сейчас и можно было на что-то рассчитывать. Любые коллективные действия в сложившейся ситуации являлись бы верным путём к массовой истерии.

Жмакин с улыбкой вспомнил свои недавние теории о возрождении мира усилиями спасшейся на Вилле кучки. Вот как он думал, что три барышни будут множественно рожать от всех имеющихся в наличии мужчин. В частности, и Ягуарова должна была, по задумке, рожать и от него, Жмакина, в том числе. И мысли такие владели им совсем недавно. Это было смешно. Особенно теперь это было смешно. Теперь вообще многое казалось смешным, даже, пожалуй что, слишком многое. И Жмакин не совсем знал, что с этим делать - не то смеяться, борясь таким образом с хаосом, не то, наоборот, погружение в смеховую стихию равносильно погружению в стихию хаоса - потому что кто сказал, что хаос непременно должен быть трагедиен? Никто не говорил. Возможно вот таков-то он и был на самом деле - с безудержным весельем, со смехом безо всякого рационального повода. Да и вообще, смех ведь, если вдуматься, по природе своей иррационален до безобразия - и не есть ли он синоним хаоса, его порождение и реальный выход в евклидов мир? Вопрос этот, с одной стороны, пугал Жмакина, но, с другой, и радовал немного тоже, потому что, раз он до конца не представлял себе, что такое хаос, значит, он ещё был от него достаточно далеко.

С третьей стороны, вот и душевно больные люди всегда и без вариантов уверены в своём абсолютном психическом здоровье.

Ягуарова приняла его в пеньюаре. Какой-то он был такой весь лиловый, с большими вроде бы пионами по всему фону, и легкомысленно распахнут на груди, практически являя миру худосочную грудь бывшей акулы пера. Жмакину снова стало смешно. Ягуарова закурила сигарету - и слава богу, что не через мундштук - и уселась на неудобный стул нога на ногу. Точнее, стул-то, может, был вполне удобен, но вот на позу её смотреть без сострадания и мышечного спазма было невозможно.
-- Я вот тут совершаю обход, так сказать, -- осторожно начал Жмакин. - Беседую со всеми на предмет выяснения их взглядов на создавшееся положение. Никого не хочу упускать - неизвестно, кто может подсказать выход, который в дальнейшем окажется спасительным.
-- А ты уверен, что спасительный выход вообще есть? - развязно спросила его Ягуарова.
-- Мы разве переходили на "ты"? - Жмакин не делал показного возмущения и этикетствующего негодования в голосе, он правда не помнил.
-- Какая теперь в жопу разница, -- и Ягуарова шумно выдохнула неясных очертаний облако дыма. - Мальчик, ты пойми меня правильно. Я довольно немолодая женщина. Да, я столько лет молодилась и говорила о молодёжной моде, о молодёжных фильмах - вообще о новых трендах и тенденциях. Ты думаешь, оно было мне надо?
-- Почему-то в последнее время все спрашивают меня, о чём я думаю, -- удивлённо произнёс Жмакин. - Почему вдруг такое внимание к моим мыслительным способностям?
-- Не надо оно мне было совсем. Ни на вот столько не надо, -- Ягуарова защепила одним пальцем достаточно маленький отрезок мизинца другой руки. - Работа у меня такая. Бабки надо отрабатывать было. Я же блядь своего рода. Правильно говорят - вторая древнейшая профессия. Хотя, если подумать, -- она глубоко затянулась сигаретой, -- то все мы бляди. Здесь, я имею в виду. И ты блядь тоже. И все. И нас по-блядски мочат. В сортире мочат, заметь. Почти как в писании. И поделом !!!! - неожиданно Ягуарова сорвалась на визг, но тут же успокоилась и застыла в прежней позе.
-- Может, вы чересчур уж драматизируете? - скромно предположил Жмакин. - Да, конечно, ситуация не из приятных, но, если не поддаваться панике, то ведь, по-моему, ничего такого уж страшного не происходит.
-- Ты вообще понимаешь, что ты говоришь? - ноздри Ягуаровой подозрительно раздувались, похоже, от ярости. - Ты понимаешь, что ты говоришь такое, педрило ты балетное! Ничего страшного не происходит ему, видите ли… А то, что нас замочат здесь всех, как, как, как я не знаю кого - и мы без шансов! Ты понимаешь, что мы без шансов? Ты, Морис Бежар?
-- Я попросил бы вас воздержаться от прямых оскорблений, -- с достоинством заметил Жмакин, которого, понятное дело, задело не сравнение со знаменитым балетмейстером, а первое замечание Ягуаровой.
-- А это уж моё дело! Чего хочу, то и говорю! И никто не смеет мне рот затыкать! Понял? Ты понял? Мне столько лет в редакции правили все материалы, не давали писать так, как я по-настоящему хотела - так хоть перед смертью я имею право на личное мнение? Не мнение редакции, не кастрированные строчки какого-нибудь мудака из числа продюсеров - а на своё личное мнение, вот моё, лично Алевтины Ягуаровой мнение? Имею? Имею или нет? Я тебя спрашиваю!
Ягуарова схватила Жмакина за грудки и трясла им - почти что в воздухе - с невероятной силой доведённой до предела женщины. Жмакину пришлось проявить недюжинную сноровку, чтобы высвободиться из захвата. Он чуть привёл себя в порядок и даже для чего-то отряхнулся.
-- Право на личное мнение вы, безусловно, имеете. Этого я не стану отрицать. Но нельзя при этом не заметить, что, во-первых, это право вы имели и раньше, и до того, как стали происходить эти неприятные события. И даже ещё раньше, даже ещё до того, как началась эпидемия, вы имели на это право. Если вы не пользовались этим правом тогда - это ваше личное дело. Мне кажется, что никакая редакция и тому подобные факторы не вправе запретить человеку выражать своё личное мнение - если, конечно, мы имеем дело с более-менее свободной в этом отношении страной. Этот вопрос, конечно, заслуживает отдельного обсуждения - и всё же, я считаю, что то, что вы не пользовались своим неотъемлемым правом тогда, свидетельствует только о ложно вами понимаемой корпоративной солидарности, а попросту - трусости. Никто вам впрямую не запрещал писать, что вы думаете - и даже как вы думаете. Мешали вам только ваши собственные опасения насчёт того, что, поступив так - написав правду, как вы её понимаете, вы можете иметь какие-то непредвиденные неприятности по службе. Это ваше внутреннее решение - не вызванное ничем кроме соображений комфорта и карьеризма. - Жмакин пошёл красными пятнами, поскольку, по его мнению, говорил очень неприятные вещи в лицо. - И это только во-первых. Во-вторых же, если уж встать на вашу точку зрения и допустить, что только сейчас, освободившись от непонятного гнёта, вы получили наконец долгожданную возможность высказаться - всё равно это не даёт вам права оскорблять человека, который ничего дурного вам не сделал. А уж тем более оскорблять его действием. Были бы вы мужчиной, Алевтина, я бы дал вам по морде.
-- Ты? - с явной насмешкой переспросила Ягуарова. - Ты? Да если б я была мужчиной, ты бы сейчас жопой бы передо мной крутил соблазнительно, вот что я тебе скажу. И потом - как это ты не сделал мне ничего дурного? А кто меня затащил в этот дом?
От несправедливости обвинения у Жмакина перехватило дыхание.
-- Нечестная женщина! - как-то с древнегреческим пафосом начал он. - Вы хотите сказать, что это по моей инициативе вы появились в этом доме?
-- Ну ты же чванился, говорил, что ты первым нашёл такое замечательное жильё, чтобы переждать эту чёртову чуму. Помнишь? Помнишь? Что-то про "Декамерон" плёл - что всё повторяется и так далее. И после этого ты не виноват?
Что-то всё-таки странное делал с людьми хаос. Переворачивалось не то что мироощущение и душевное спокойствие, даже лексикон каким-то загадочным образом преображался. Слово "чваниться" никогда не входило в профессиональный арсенал журналистки Ягуаровой, возможно, она и вообще такого слова не знала. Жмакин же да, неожиданно заговорил каким-то странным языком, не то древнегреческих трагедий, не то подсознательно копируя Васисуалия Лоханкина из любимой некогда и оставшейся в чуме книги.
-- Как вы смеете приписывать мне такие низкие вещи! Я нашёл это пристанище, да! Но я нашёл его для себя! Я сюда никого не звал, заметьте. Я рассчитывал скоротать здесь свои - исключительно свои - дни в ожидании прояснения ситуации и спада смертельной напасти. Да, во мне жили остатки цивилизованности - и я не стал прогонять вас, когда вы, один за одним, являлись сюда, я не побоюсь этого слова, как мухи на мёд, вторгаясь в моё столь лелеемое одиночество. Хотя формально я имел на это право - потому что эпидемия это та же война, а в войне, как известно, каждый за себя.
-- Посмотрела бы я на тебя, малахольный, как ты бы Жору покойника прогнал бы. Херню несёшь сейчас полную. Ты бы не выжил в одиночестве, ты, блин, Мариус Петипа недоделанный!
Как-то в устах Ягуаровой даже имена прославленных балетных людей звучали крайне обидными оскорблениями.
-- Я приходил поговорить с вами как с человеком, -- резюмировал Жмакин, почувствовав, что, если он немедленно не покинет поле этого странного сражения, то его личная антихаосная броня даст ещё несколько трещин. Потому что борьба с хаосом предполагала полное спокойствие, такое змеиное хладнокровие борющегося. Ягуарова же стремительно выводила его из себя. Он с явной кровожадностью смотрел на её брызжущий слюной некрасивый рот, на её выпученные в безумной, неоправданной злобе глаза, на её шею с пульсирующей яремной веной. Если бы Жмакин был больше уверен в своих физических силах (так что, выходит, в словах Ягуаровой была доля правды), он, честное слово, схватил бы эту шею и жал бы её в ладонях до агонии, до конвульсий, до шарканья уже ни на что более не годных ног по затёртому паркету - только чтобы она заткнулась, только чтоб не слышать больше этот мерзопакостный голос. - Я приходил поговорить с вами как с человеком, выслушать ваше мнение, может быть, обменяться впечатлениями по поводу сложившейся непростой, драматической, но никоим образом не фатальной ситуации. И я должен признаться сам себе, что это моё намерение осталось нереализованным. Потому что вы утратили человеческий облик, -- и Жмакин даже торжественно полупоклонился, так ему самому понравилась его убийственная, на его взгляд, тирада. - Я удаляюсь. Беснуйтесь здесь в одиночестве, мегера!

Только достойной ретирады не получилось, потому что Ягуарова схватила его за полу пиджака, и Жмакину снова пришлось неэстетично кряхтеть и вырываться, так и оставив в конечном итоге предмет одежды в руках врага. С проворством, выработанном годами тренировок (тело-то помнит) он выскользнул за дверь и волком протрусил по коридору и лестницам прежде чем запереть за собой дверь в свою комнату - и завалить тумбочкой. Просто на всякий случай.

Происшествие это довольно сильно потрепало эмоциональное состояние Жмакина, так, что дня три-четыре он снова почти не выходил из своей комнаты. На это раз, впрочем, всё было далеко не так радикально, когда во время оно его высшего потрясения, сразу после того, как отец Афанасий объявил о своём очередном неприятном открытии. На этот раз Жмакин и вниз иногда спускался, и не прятался так нарочито от своих вынужденных соседей, и зазвал даже один раз Мишку Раскурдячного из-за двери чаю испить. Мишка теперь всё время ходил с книгами, так, чай он пришёл пить с кульком каких-то засахаренных, бог знает откуда взятых конфет-подушечек - которые были произведены не то, что в дочумное время, а они ещё и полежали как минимум десять лет в том самом дочумном времени - и большим подарочным изданием "Камасутры" в красном кожаном переплёте с красочными картинками неизвестного автора, весьма, видимо, искушённого в своём деле человека.
-- Оно после Ницше в самую точку бьёт, -- непонятно, но оптимистично объяснил Мишка.
Во время чаепития разговор крутился вокруг последних новостей на Вилле, которых почти и не было. Жмакин давно уже решил, что снова будет говорить с Мишкой в самом конце - поскольку, как ему казалось, он, во-первых, знал Мишку Раскурдячного куда как лучше остальных своих товарищей на этом вынужденном зимовье зверей, а во-вторых, вроде бы, Мишка представлялся ему - на поверхностный сторонний взгляд - наиболее вменяемым из оставшихся пациентов. Мишка Раскурдячный был последней надеждой Жмакина. Фактически как Оби ван Кеноби для героев забытого дочумного фильма.

Новостей, словом, почти не было. Мишка сообщил только, что Каховская по-прежнему всё так же не выходит из своей комнаты и никого к себе не пускает, общаясь исключительно из-за двери. Уже Мишка готов был подумать, что и её прибрали неизвестные силы, но нет, каждый день она регулярно начинала с того, что утром, видимо, сразу после просыпания, громко оповещала оставшихся жителей Виллы: "Я ещё жива!" -- так что Мишка даже уже стал воспринимать эти выкрики как своеобразный такой клич петуха, и просыпался от них. Бутурлин ходил по этажам воровато оглядываясь и иногда, через нерегулярные промежутки времени - для пущей внезапности, очевидно, -- вдруг срывался с места, со скоростью, сделавшей бы честь и какому-нибудь дочумному легкоатлету-спринтеру, прятался за ближайшей дверью. Потом, минуты через три, он выходил оттуда, сокрушённо покачивая головой - видимо, никак было ему не оторваться от его преследователей. Петраковский много пил, так, что запасы алкоголя на Вилле уже явно подходили к концу, ещё немного, и действительно будет почата последняя бутылка рома, который только и оставался уже сейчас. Пил молча, почти ни с кем не разговаривал. Ягуарова ругалась по любому поводу, позволяла себе истеричное битьё посуды и прочее неадекватное поведение.

Внешне спокойный и неизменный образ жизни - по словам Раскурдячного - вёл только отец Афанасий. Утром он молился и шёл завтракать. Днём он молился и шёл обедать. Вечером он молился и шёл ужинать. В промежутках между этими основными событиями своих дней он успевал рассказывать анекдоты - подчас весьма не богоугодного содержания, поддерживать окончательно паникующих сожителей своих (в лучшем, в лучшем смысле этого слова) - и вообще вести образ жизни, внешне не замутнённый происшедшими событиями.
-- Понимаете, -- объяснял Раскурдячный, -- вот как он жил до этих дурацких смертей, так и сейчас живёт. Ничего, по-моему, не изменилось. Разве что молиться стал почаще - но и это ведь объяснимо, правда?

Вот наверное поэтому Жмакин решил следующим номером поговорить с отцом Афанасием, хотя, после известных событий, говорить именно с ним ему хотелось как раз меньше всего. Понятно, что отец Афанасий лично никак не был виноват в том, что в один прекрасный момент душевное равновесие артиста балета Жмакина пошатнулось - но как-то это всё так нехорошо получилось при прямом посредничестве, Жмакин даже сказал бы, пособничестве отца Афанасия - и говорить с ним теперь было неприятно. Как всегда бывает неприятно говорить с невинным человеком, чьё появление в вашей жизни привело к какому-нибудь радикальному в своей хаотичности поступку, например, почтальону, принесшему в дом трагическое известие о гибели кого-либо из близких в авиакатастрофе, почти неизбежно хочется набить морду, хотя человек, допустим, всего лишь выполняет свою работу. Вот может и Жмакин - хоть бы в роли Ромео (одной из самых, на его личный взгляд, удававшихся ему ролей) - был кому-нибудь из зрителей равно неприятен, и мучительно бывало воспринимать его гибель на сцене. Так всё равно - никто же не рвался после спектакля подкараулить его у служебного выхода из театра и набить морду. Напротив, частенько караулили с совсем другими, противоположными, фактически, целями. Жмакин мечтательно сожмурился - и тут же усилием воли отбросил от себя наваждение воспоминаний - сейчас речь шла о другом, на повестке дня стояла целостность и неделимость его личности - а балет, балет уже и не существовал вовсе. Не было больше балета. Не было, как не было ни оперы, ни драматического театра, ни кино, ни даже музыки, судя по всему. Немногочисленному человечеству оставались только живопись и литература, причём обе весьма сомнительного качества.

Формально Жмакин продолжал находиться в состоянии расследования происшествий, поведших за собой смерть двух человек, то есть, какая-то стержневая часть его натуры говорила, кричала ему о том, что это сейчас единственное средство окончательно не оборвать связи с людьми, не остаться один на один с обступающим хаосом. Должна быть какая-то цель. Хотя Жмакин прекрасно понимал, что, рано или поздно, всё-таки придётся остаться с хаосом наедине - потому что только так можно его победить, потому что у каждого свой хаос - и никто никому не может помочь совладать со своим.

И вот это формально идущее расследование помогло ему придумать - а точнее, притянуть за уши - предлог для беседы с отцом Афанасием. Это помимо того, что разговоры со всем и каждыми стояли нынче обязательным пунктом в программе жмакинских следственных мероприятий.

Отец Афанасий принял его за трапезой. Он чистил и один за одним отправлял в рот ядовито-жёлтые бананы, запивая их молоком. И то и другое относились к числу продуктов, которых Жмакин не видел уже с самого начала чумы - просто потому, что, живя на Вилле, он никогда не вдавался в подробности того, что именно привозят поисковые отряды из магазинов. Он ел то, что мог найти в общем холодильнике, на кухне - как правило, это были различные полуфабрикаты, всяческие сухие супы и порошковые картофельные пюре, которых человечество в своё время наделало невероятно много, и никто не мог догадаться, для чего - а вот, оказалось, что на случай именно что вот такого рода глобальной катастрофы. Выходило, что кто-то - засекреченные учёные, не то спецслужбы - знал о надвигающейся эпидемии, причём знал достаточно заранее. И чего, спрашивается, не оповестить население? Жмакин горько вздохнул. Не дождёшься от них ничего. Свежие же бананы, как и свежее молоко, выглядели какой-то неземной нелепостью, странно было видеть, что они вообще ещё бывают. Эти бананы, судя по всему, собрал кто-то совсем недавно - потому что ну не могли они пролежать столько времени на складе какого-нибудь магазина и сохраниться в таком великолепном виде. Жмакин знал, что некоторые обитатели Виллы делали специальные заказы группам, отправлявшимся за продовольствием - и неизвестно, как уж там и чем уж там они за них расплачивались, но чем-то и как-то расплачивались. Но всё равно - свежие бананы -- тут никакой расплаты не хватит. Тем более, что, по понятным причинам деньги утратили на Вилле, да и вообще в мире, свой смысл. Ещё Жмакин знал - всё по рассказам Раскурдячного - что после смерти Громова, который долгое время был ответственным, помимо всего прочего, и за снабжение Виллы продовольствием, на какое-то время исполнителя этой должности не находилось. Люди впали в ступор, подобно самому Жмакину, и не хотели - да и просто физически не могли покидать пределы здания. И потом, спустя пару дней, функции начпрода добровольно взял на себя отец Афанасий, как самый морально крепкий и душевно устойчивый - и устоявший - член коллектива. Рацион лично самого Жмакина не претерпел вследствие этих перестановок никаких перемен - но вот лично исполнитель должности, как выяснялось, мог себе откуда-то позволить свежие бананы. Непонятно всё-таки, откуда.

Что интересно, вопрос о молоке как-то волновал Жмакина существенно меньше.

-- И откуда это, интересно, сейчас можно достать такие свежие бананы? - наконец не выдержал он и спросил-таки напрямик у отца Афанасия, который всё то время, пока Жмакин размышлял на гастрономические темы, бесстрастно и методично поглощал означенный продукт.
-- Ооо, это очень интересная история, -- мягко улыбнулся священник. - Я всё думал, говорить вам или нет - никогда ведь нельзя предугадать, какова будет реакция. Я узнал кое-что.
-- О причинах смерти Громова и этой, ну… девушки? - как звали первую погибшую, Жмакин самым постыдным образом успел забыть. Вот она - глубина памяти людской!
-- Да нет. О мире. Оказывается, в Африке возродилась жизнь.
-- Как интересно! То есть, если я правильно понимаю, вы хотите мне сказать, что кто-то возродившийся сидит там в Африке, собирает с деревьев спелые бананы, химически обрабатывает их, чтобы они не повредились в долгой дороге, и шлёт лично вам сюда.
-- Я понимаю ваш скептический тон, -- отец Афанасий оставался всё так же буднично, как-то оптимистически даже спокоен. - Это звучит достаточно нелепо, я согласен. Особенно в вашем изложении - но не буду придираться. В общем, да, примерно так всё это и происходит - если опустить некоторые мелкие, не относящиеся к делу серьёзно нюансы.
Жмакин, понятное дело, слегка от такого поворота событий оторопел. Кто меньше всего выглядел человеком не в себе, так это отец Афанасий. Мишка был прав - если судить исключительно по внешнему виду, поведению, манере держаться и т.д. - то отец Афанасий казался намного вменяемее самого даже Жмакина. И тем не менее - он говорил то, что говорил.
-- И что же, позвольте полюбопытствовать, приводит вас к столь увлекательным выводам?
-- Где доказательства, хотите вы знать? Я правильно дешифрую ваш вопрос?
-- Ну, если вам приятнее такая формулировка, то да…
-- Но вот же они, -- отец Афанасий показал глазами куда-то перед собой, и Жмакин сначала не понял, о чём он.
-- Простите?
-- Но вот же бананы же налицо. Хотите - угощайтесь. Натуральные, свежие. Единственное что, правда ваша, чем-то их намазали для удобства транспортировки - но это всё сверху, на шкуре. Мы же её счищаем.
-- И молоко тоже из Африки? - спросил Жмакин, грустно глядя под стол.
-- Да нет. Молоко от коровы. Тут, видимо, раньше сельскохозяйственный район был. Животноводческий. Теперь люди умерли - а скотину-то наш вирус не берёт. Травы-то масса сочной повыросла, вот они и ходят по лугам. А против природы пока что не попрёшь - обмен веществ, всё такое. Вот они травы наедятся, и молоко производят. Может и хотели бы не производить, да не могут. Ходят тяжёлые по полям, стонут. Жалко их. А я, видите ли, в деревне рос. Ну, подзабыл, конечно, но тренировкой всего можно достичь. Вспомнил навык. Приспособился. Дою вот их потихоньку. И им облегчение, и мне польза. Хотите молочка свежего? Парное, фактически.
-- Нет, спасибо. А вы не боитесь, что коровы, они, ну, тоже мутировали - и с молоком не то что-то?
-- Да ну типун вам на язык! - отец Афанасий производил полное впечатление человека безмятежного и безоговорочно в себе уверенного. - Нормальные такие бурёнки, с грустными влажными глазами, всё, как полагается. И потом - почему вы говорите "тоже"? Кто-то мутировал уже?
-- Ну, крыса же… -- тон голоса Жмакина принимал всё более и более унылый оттенок. Минорнее, чем он сказал последнюю фразу говорить, казалось, не представлялось возможным.
-- Какая крыса? С чего вы взяли про крысу? Сказали же вам, не было никакой крысы, -- отец Афанасий даже сморщился.
-- Ну, пусть не крыса. Я, в конце концов, условно про крысу говорю. Просто чтобы как-то определиться. Надо же это как-то называть. Вот я для себя решил крысой называть. Не самое плохое решение, как мне кажется. И слово не самое плохое. Красивое даже слово.
-- Да что ж это такое! - отец Афанасий довольно неожиданно раздражился - и его понесло. - Ну что ж вы за люди такие? Почему обязательно нужно называть то, что, в принципе, в названиях - и называниях - не нуждается? Ну вот примите это как данность, что оно есть, а никак не называется. Примите - и забудьте сразу, не загружайте свои несовершенные мозги. Это ещё как-то можно спинным мозгом осмыслить, но никак не головным. А спинным - стоит ли? Перенапряжёте его - сами мутируете, чего доброго. Половина мутаций от перенапряжения спинного мозга возникает, между прочим. Это всё научные факты.
-- Да, но как же тогда - если не называть? Ведь надо бороться как-то с этим.. Ведь, если не бороться, мы же все, я прошу прощения, передохнем тут как мухи постепенно. А даже если и не передохнем - то ну, потеряемся, что ли…
-- А и потеряемся! - и отец Афанасий торжественно откусил от очередного банана. Речь его теперь стала чуть более невнятной и чавкающей, но вместе с тем какой-то завораживающей даже, как вот частенько бывает у жующих людей. Мурашки пробрали Жмакина по спине - и он испугался, не перенапрягается ли он спинным мозгом. - Неизвестно, в чём смысл этого испытания. Не дано это нам понять - и пытаться не стоит. Потеряемся, значит, так надо было. Перемрём - значит, так решили. От того, что вы будете паниковать и устраивать ненужные облавы непонятно на что, спокойнее жить вам не станет. И ясности никакой не наступит.
-- Так что ж, по-вашему, просто сидеть и ждать, что дальше будет?
-- Почему ждать? Именно что - не ждать. Жить, как можно жить в сложившихся обстоятельствах. Не мудрствовать. Вот что самое главное - понятно вам? - не мудрствовать. Вот бананы кушать и молочко пить. Получать нехитрые, но, ей-богу, вполне достойные плотские наслаждения. Какой-то глупый экзистенциализм вы проповедуете. Вот и в дочумные времена разные недоумки советовали всё время жить в ожидании смерти. А зачем оно надо? Всё равно этого не изменить. Никогда не надо думать о худшем.
-- Теперь я не совсем понимаю, как это всё увязывается с вашей верой, -- ещё более уныло, хотя, казалось, это уж никак невозможно, сказал Жмакин.
-- Да что ж вы все лезете в мою веру!!! - прожевав банан, отец Афанасий вдруг взвизгнул с необычайной ясностью в голосе. - Ну почему такая страсть говорить о том, в чём ничего не понимаете! Моя вера, я вам точно говорю, очень даже хорошо с этим сочетается.
-- Значит, вы в данной ситуации выступаете за непротивленческий гедонизм, -- умно резюмировал Жмакин и поднялся, чтобы уходить.
-- Как хотите называйте. Мне всё равно. Но только запомните, -- отец Афанасий вскочил с места и тыкал в спину двигающемуся к двери Жмакину не то негодующим, не то предупреждающим перстом. - Не было никакой дьявольщины! Не было и нет! Я как специалист вам говорю. Но и про крысу свою забудьте! Вы слышите? Забудьте на фиг немедленно!!

Жмакин вернулся к себе в крайне подавленном состоянии. Его надежды найти себе союзника в борьбе с хаосом улетучивались. Причём метаморфоза, произошедшая с отцом Афанасием, пожалуй, наиболее неприятно поразила его. Для очистки совести оставалось побеседовать всего с тремя последними обитателями Виллы. Жмакин твёрдо решил, что к Раскурдячному пойдёт в последнюю очередь. Он не мог себе объяснить, почему он пришёл к этому решению - да он даже к нему и не приходил, оно с самого начало сидело у него в голове. Вероятно, потому это было, что Раскурдячный представлялся ему наименее как-то завязанным на этой истории вообще. Раскурдячный странным образом - то ли в силу своей молодости, то ли в силу других непонятных факторов, как, например, былое высокопоставленное положение папы - оставался человеком, живущим прежними, дочумными категориями. Странное дело, глядя на восторженную беготню и суету Мишки, вполне можно было забыть - на самом деле забыть, на недолгое, конечно, время, но основательно, крепко выбросить из головы - и чуму, и крысу, и нелепые смерти, и даже саму мысль о неизбежном наступлении хаоса. Поэтому Жмакину казалось вот что. Ему казалось, что к концу своих изысканий - он всё ещё предпочитал называть это так, отчасти, понятное дело, обманывая сам себя, а отчасти сохраняя безбожно красивую мину при невероятном со своей стороны передёргивании - к концу своих изысканий ему понадобится ещё раз, последний раз, укрепить себя перед предстоящей решающей схваткой с хаосом. В том, что, рано или поздно, она случится, у Жмакина не оставалось никаких сомнений, вопросы были только относительно места её проведения и выбора оружия. Так вот перед этим самым последним и решительным боем потребуется Жмакину собраться с силами, осмотреть свой арсенал, залатать прохудившиеся доспехи и укрепиться духовно. И для этого, как он чувствовал, очень здорово подойдёт как раз Раскурдячный. Жмакину было стыдно, он чувствовал себя таким энергетическим вампиром, который готовится высосать жизненную энергию несчастного Мишки и употребить её в своих собственных, индивидуально-корыстных целях. Потому что ещё и ещё раз Жмакин прислушивался к себе и убеждался, что он не собирается никого вытаскивать из этой ситуации, кроме себя самого. Даже и здесь он пока ещё не предполагал, как это будет происходить, но знал, что употребит на это все свои сколько-нибудь оставшиеся силы и старания. Он мог принять союзника только на одном условии - если союзник тоже будет вытаскивать себя сам, а не полагаться на силы и опыт Жмакина. Стратегия могла быть выработана общая, но уходить из окружения каждый должен был в одиночку.

Стыд свой Жмакин побеждал теми соображениями, что у Раскурдячного энергии хватит на тридцать таких Жмакиных, что она у него легко и быстро восстановится, и что, вполне возможно, что Мишка и не ощутит сколько-нибудь заметного выдаивания своих энергетических вымен в принципе. Мишку было жальче других. Обречены были все - это несомненно, ну, кроме самого Жмакина разве что - да и то только в силу несокрушимого природного оптимизма он отказывался даже на мгновение причислить себя к этой разобщённой группе страдальцев - но Мишку было особенно жаль. Потому что как-то не подходил он к смерти, не походил на человека, готового вот-вот раствориться в хаосе, не выходил за пределы обыденной повседневной бытовой жизни, с её ныне нелепыми заботами и суетами. Все остальные подходили, походили и выходили, но не Мишка. Молодой и наивный Раскурдячный жил старыми понятиями и архаическими мироощущениями - но как же он был безудержно прекрасен в этом.

Жмакин бросил жребий и жребий сказал ему, что теперь надо идти к Петраковскому.

Петраковский встретил Жмакина батареей постепенно пустеющих пивных бутылок. Откуда они все брали столь разные продукты, было совершенно непонятно - но откуда-то брали же. Хотя вот недавно, Жмакин и сам замечал, в доме, казалось бы, не оставалось никакого другого алкоголя, кроме рома… Загадочное африканское подполье, очевидно, не обделяло своими милостями не только самого отца Афанасия, но и его соратников по борьбе - или хотя бы тех, кто ими прикинется. А Петраковский, без всякого сомнения, за пиво мог прикинуться кем угодно. Вот только - делают ли в Африке пиво? Вероятно, теперь уже делают, успокоил себя Жмакин.
-- Ты чего? - Петраковский был небрит, поддат и неприветлив.
-- В смысле?
-- Ну, пришёл чего? Надо что-то? Или пивка попить интересуешься? Садись, угощайся, на всех хватит.
-- Я, собственно, пришёл с вами поговорить вот на какую животрепещущую тему, -- осторожно начал Жмакин, откупоривая бутылку. - Видите ли, в свете последних произошедших с нами в этом странном доме событий, хотелось бы узнать, что по их поводу думают все оказавшиеся к ним сопричастными - то есть, иными словами, абсолютно все проживающие.
-- Ты мне тут это брось. Тряхомундию свою вон с другими разводи. Ты прямо говори, без обиняков этих всех - от меня чего тебе нужно? От меня конкретно.
-- Конкретно от вас я хотел бы услышать ваше мнение по поводу всего происходящего и уже происшедшего, по поводу предотвращения того, что может ещё произойти в будущем - и по поводу того, следует ли нам принимать какие-то меры в данной непростой ситуации - и если да, то какие.
-- Сам-то чего думаешь? - Петраковский рыгнул и покосился на Жмакина. Жмакин вдруг отчётливо ощутил некую странную фальшь в его поведении, понял, что совсем не так прост и люмпенизирован Петраковский, как хочет это для чего-то показать, что вот заговори с ним сейчас о философии Хайдеггера, допустим, или о "Человеке толпы" Ортеги-и-Гассета, и ведь он поддержит разговор - и с удовольствием поддержит, пожалуй что. "Жаль, что я не читал Ортеги-и-Гассета", с искренним сожалением подумал Жмакин.
-- Сам? Самого меня, видите ли, основательно волнует вопрос происхождения смерти двоих наших, эээ… сокамерников - я бы так это назвал. Я никак не могу согласиться, остановиться - даже условно, понятное дело - на мало-мальски для меня убедительной версии происшедшего.

Теперь Жмакин испытал ещё одно ощущение, которое не понравилось ему даже ещё больше прочувствованной ранее фальши со стороны Петраковского. Он вдруг понял, что сам он, Жмакин, изъясняется так неестественно и несвойственно для себя по очень простой причине - он элементарно заискивает перед Петраковским. Он хочет добиться его благорасположения, уважения и, возможно, даже дружбы, но не переходя при этом в совсем уж фамильярный тон, дабы сохранить какое-то видимое самоуважение, чтобы можно было себе сказать, что вот, я не лебезил с ним, я общался с ним на диаметрально противоположном уровне - и тем не менее, он обратил на меня свою благосклонность - значит, не просто же всё так, значит, есть во мне что-то такое…
-- Чего там, я сам не понимаю. Версию с чертями как-то не хочется рассматривать, -- Петраковский заметно смягчился. - Но другого разумного объяснения, похоже, просто нет. Я стараюсь не зацикливаться. Ну, померли и померли. Неважно почему. Важен факт. Нет?
-- Я не знаю. Я думал, наоборот, причина важнее.
-- Да ну брось, о чём мы говорим с тобой. Причина. На фига тебе причину знать. Ты видишь, сколько народу у нас тут с ума посходило?
-- Ну, я бы не стал так категорично ставить вопрос, -- Жмакин очень осторожничал, он отчего-то боялся, что его выведут на чистую воду, что весь его вдруг вылезший наружу эгоизм раскроется - и тогда с ним сделают что-то плохое. Он не мог представить себе, что именно с ним можно сделать в подобной ситуации, и будет ли кто-либо предпринимать какие-то шаги в этом направлении. Возможно, он и не стоил того, чтобы так уж сильно обращать на него внимание и применять к нему какие-либо карательные меры, по идее, людям должно быть совсем не до него. Тем не менее, факт был в том, что Жмакин боялся. Боялся как организованного физического насилия, так и ярлыков, которые, несомненно, будут на него наклеены в случае, если товарищи по несчастью вычислят или каким-либо иным путём обнаружат низменные мотивы его поступков. "Как же я дальше-то жить буду?" -- задавался вопросом Жмакин, совсем не беря в расчёт все те многочисленные варианты, при которых он дальше жить не будет совсем никак.
-- А я вот ставлю, -- настаивал Петраковский. - И именно категорично ставлю. Половина - если не больше -- из наших уже посъезжала с катушек. А ежели будем задумываться о причинах, так и мы тоже, вторая половина, я имею в виду, последуем за ними в недолгом отдалении.
-- Значит, вы считаете, не надо думать о причинах?
-- Это вредно, по-моему. Вот просто вредно. Тебе надо мозги свои напрягать этим вопросом? Мне лично не надо. Я хочу выжить. Мне по барабану, кто там или что их обоих убило - я не хочу оказаться следующим. Вот и всё. Я и так всего уже боюсь практически. Всего и всех. А если я стану думать, что их убило, да как, да почему именно их - так я вообще перестану из комнаты выходить.
-- Вы на что это намекаете? - взвился обидчивый Жмакин.
-- Ни на что особенно. А что? Имеется опыт? Уже не выходил?
-- Но я смог перебороть свой страх, -- с преувеличенной гордостью заявил Жмакин. -- Я счёл необходимым продолжить расследование. А продолжение расследования, по-моему, как раз ведёт к уничтожению всех наших страхов. В том, конечно, случае, если расследование закончится успехом, к чему лично я приложу все свои силы. Потому что от чего проистекает страх? Страх проистекает больше всего от невежества, от незнания природы происходящего. Страшимся непознанного. Вот как первобытные люди молнии боялись, пока огонь не научились добывать.
-- Ну, во-первых, откуда тебе знать, что там было у первобытных людей. Ты там не был, -- Петраковский снова отпил большой глоток. - А во-вторых, ты извини, конечно, но расследование твоё, по-моему, туфта большая. И с самого начала туфтой было. Неужели ты реально веришь в то, что можешь до чего-либо докопаться?
-- Ну, даже если предположить обратное, даже если расследование заведомо обречено на неудачу - хотя я, допустим, так не считаю - то всё равно - оно дисциплинирует, вводит тебя в жёсткие рамки какие-то, побуждает к действиям, хоть каким-никаким, не даёт сидеть на месте и предаваться грустным размышлениям о своей трагической судьбине…
-- Меня оно никуда не вводит, в тоску разве что именно.
-- Я сказал "тебя" не в смысле конкретно вас, -- пояснил Жмакин, -- а в обобщающем смысле.
-- Это неважно, в каком смысле ты сказал "тебя". Всё равно - ерунда это всё. Чушь. Извини, конечно.
-- Так а вы что предлагаете?
-- Я предлагаю пиво вот пить, -- и Петраковский сделал очередной большой глоток. - Понимаешь? Главное - не задумываться. Начнёшь задумываться - тут тебе и хана. А ты сиди себе, пей пиво, и мимо всё пройдет.
-- Что пройдёт мимо? - не понял Жмакин.
-- Да всё пройдёт. Жизнь мимо пройдёт, смерть мимо пройдёт. Все твои страхи идиотские. Всё. И крыс никаких ловить не надо будет. И так-то не надо, а будет совсем не надо. Это философия такая, понимаешь?
-- Где-то я это уже слышал, -- задумался Жмакин. - Вот о том, что делать ничего не надо, что до нас и за нас всё уже сделано. И что изменить мы ничего не можем. Не помню, кто, но кто-то точно мне уже говорил что-то подобное.
-- А я не то говорю, -- Петраковский вдруг пронзительно посмотрел на Жмакина. - Я разве тебе говорил, что всё за нас решено? Ни фига подобного я не говорил. И не думал я так никогда. Так что ты поосторожнее с терминами.
-- С какими терминами?
-- С любыми. Я ж не говорю, что изменить ничего нельзя. Может, и можно изменить. Неизвестно только, в какую сторону. Да даже если и к лучшему. Ну, если допустить, что мы можем всё изменить к лучшему. Разбежимся, поймаем твою крысу - или что там у тебя…
-- Да не знаю я, в том-то и дело. Я поэтому и хожу разговаривать со всеми. Вдруг кто-нибудь что-нибудь посоветует.
-- Послушай, тебе падре, по-моему, ясно сказал - не нашего это человеческого ума дело. Куда ты прёшься, вот скажи мне честно? Вот куда ты прёшься? Ты хочешь в глаза ему посмотреть?
-- Кому - ему? - уточнил Жмакин.
-- Известно кому, -- кивнул Петраковский куда-то вбок. - Так я не думаю, что это хорошая мысль. Ты знаешь хоть одного человека, который смотрел ему в глаза и невредим остался?
-- Я не очень понимаю, о чьих глазах вы говорите.
-- Вот только пиздеть не надо, -- неожиданно сорвался на грубость Петраковский. - Всё ты прекрасно понимаешь. Я, конечно, не знаю, наверное, чего-то. Может, тебе лично жизнь не дорога, может, ты самоутвердиться хочешь за его счёт. Только, боюсь, не выйдет. Много берёшь на себя. Пей вот пиво лучше. Как я. Глядишь, и пронесёт чашу сию мимо тебя. Христа, думаешь, отчего распяли?
-- Отчего? - заинтересовался Жмакин, как-то упустивший этот момент.
-- Да оттого, что пиво не пил. Или что там у них было? Вино? Ну, вина, значит, не пил. Проще надо быть, знаешь. Проще и ближе к народу.
-- Значит, вы говорите, ничего не надо делать?
-- И не вздумай даже! - Петраковский вдруг возбудился и замахал руками. - Тихо сиди. Жизнь идёт - вот и лови её… На вкус пробуй.. Глотай жизнь-то… Она хмельная… Хмельнее пива. А особенно, если учитывать, что мало её осталось. Совсем на донышке. Опивки одни. А в опивках самая сладость. Плюс ощущение последних вот капель именно что. И запомни - ежели ты дёргаться начнёшь, плохо через то не одному тебе будет. Мы все здесь взаимосвязаны, как черти, как сосуды сообщающиеся. Физику-то помнишь ещё?
-- Смутно, -- признался Жмакин.
-- Да я и сам смутно, честно говоря. Но как сосуды сообщались, помню. Вот так что учти. Через твоё умствование и дёрганье мне тоже плохо может быть. Мы завязаны тут все. И вот если я пойму, что мне плохо через твои поступки, я лично тебя найду - тем более, что искать тут недолго - найду и поколочу, как минимум. А как максимум, прибью. Я человек вообще не агрессивный, но ты учти. Против своего комфорта личностного я никому выступать не позволю. Понял меня?
-- Понял, что уж тут. Только уж позвольте и мне тогда тоже поступать, как я считаю нужным. Вы будете лежать тут и пиво пить, опивками наслаждаться, а я уж - я уж тоже что захочу, то и делать буду. Договорились?
-- Ну гляди, болерун, -- Петраковский откупорил новую бутылку. - Я тебя предупредил. Конечно, оно да, хозяин барин, я всё понимаю, демократия, всё такое. Но демократия осталась там, пока чума не пришла. Пришла чума - и похерила вашу демократию к ебеням. Так что смотри. Я ещё раз говорю, я не запрещаю тебе делать чего ты хочешь - конечно, не могу запретить. Но - если твои поступки мне отольются, я знаю, что делать. И ты знаешь. Прячься тогда. Хорошо прячься. Потому что я искать хорошо буду - мне и так-то отступать некуда, а будет и вовсе не до этого. Перед смертью все равны.

И Петраковский теперь тоже стал заговариваться - и чуть слюной побрызгивать. Вероятно, просто количество алкоголя в его крови превысило критическую массу -но Жмакин не стал это выяснять, в конце концов, как верно (в этом смысле) заметил сам Петраковский, для некоторых явлений причины не определяющи, они есть - и их надо принимать как факты. Поэтому Жмакин встал - ещё и обидевшись за неправильное слово "болерун" -- и вышел из комнаты, никак не резюмировав происшедшее. Петраковский сунул ему с собой в карман бутылку пива.

Пиво Жмакин выпил, придя к себе в комнату. Он не закрывал дверь, она была совсем распахнута в коридор - и он сидел, довольно неспешно пил это пиво некогда существовавшей страны Словакии и тупо смотрел в коридор. Теперь он не думал больше уже и ни о чём, фактически. Он чувствовал себя роботом, в котором заложена определённая программа - и невозможно остановиться, пока она не будет выполнена до конца. Вот тогда да, тогда шестерёнки застопорятся, перфокарты попадают в инфоприёмник, лампочка на макушке замигает отчаянным оранжевым светом - и надо будет остановиться и решить, что делать дальше. И даже не столько "что", сколько "как". Что делать, Жмакин знал уже и сейчас, знал уже давно.

Допив пиво, он пошёл стучаться в комнату к Каховской.

Стучаться пришлось долго. Наконец, не открывая двери, женский шёпот поинтересовался:
-- Это кто?
-- Это я, Жмакин. Я хочу с вами поговорить, откройте мне, пожалуйста.
Никаких изменений не произошло. Дверь по-прежнему не открывали и тот же женский шёпот продолжил свои расспросы:
-- А кто это - Жмакин?
-- Ну как? - Жмакин на какое-то время задумался о том, кем он, правда что, является, но не пришёл ни к какому сколько-нибудь приемлемому выводу, поэтому решил объяснять поступательно. - Ну вот помните, чума началась?
-- Помню.
-- Вы на Виллу приехали, ещё с водителем вашим. Его убили ещё потом - помните?
-- Убили - помню.
-- А на Вилле ещё люди были - помните?
-- Люди? Не знаю. Помню людей, да, возможно, были люди.
-- И помните - у нас коммуна такая что ли образовалась. Помните?
-- Нет. Коммуну точно не помню. Коммуна - это Франция. Я помню. Я читала. Мы говорим по-русски, вроде бы… Я не уверена, но мне так кажется.

У Жмакина возникло осознанное желание прекратить разговор немедленно - всё и так было понятно - но исключительно из принципа и в силу педантичности натуры он продолжал.
-- Ну, не коммуна, хорошо. Ну какое-то совместное образование, облегчающее жизнь - помните?
-- Совместное образование, облегчающее жизнь - это брак, -- поучительно заметил женский шёпот. - Я никогда не была замужем. Мне это было не нужно. А теперь я об этом жалею. Я что-то упустила, бесповоротно упустила - и теперь этого уже не вернуть. Знаете, как всегда тяжело грустить о невозвратном?
-- Знаю, -- поспешил свернуть неприятную тему Жмакин. - Ну хорошо, пусть не помните. Но люди вот эти вот, что на вилле были, помимо вас с водителем, они как-то объединились, создали какое-то подобие общественно-политического устройства. Неорганизованное государство такое, помните? Собрания у нас ещё были регулярные - помните?
-- Собраания? - протянул шёпот фальцетом. - Собрания помню. Там такой видный мужчина ещё верховодил, на цаплю похожий слегка. Так, знаете, всё ноги держал, вылитая цапля…
-- Ну, наверное, это я и есть, -- сказал Жмакин, внимательно оглядев свои ноги. - Меня ещё старейшиной выбрали. Ну, из-за того, что я первый тут поселился, первоколонист я, так сказать. Как бы управитель этого дома я получаюсь.
-- Что ж вы сразу не сказали, что это вы на цаплю похожи, -- засуетился шёпот, и дверь открылась. Каховская не походила на ту уверенную женщину, которой она прибыла на Виллу неизвестное уже теперь время назад ни в малейшей степени. Она то ли поседела, то ли просто так опустилась и как-то по-мужски обрюзгла, что Жмакин даже слегка содрогнулся, случайно дотронувшись до неё плечом. Встретила она его в чёрном, вот уж не скажешь по-другому, кроме как словами некогда популярного поэта дочумных времён, именно что в старомодном и ветхом - и именнно что шушуне, накинутом на голову на манер еврейского талеса. Во всяком случае, именно так Жмакин представлял себе этот самый шушун.
-- Я так рада вас видеть! - переход от шёпота на протяжный голос, который, вероятно, казался его обладательнице томным, заставил Жмакина слегка содрогнуться от неожиданности. - Что ж вы раньше не заходили?
-- Ну… я не знаю даже… Ситуация сложилась так именно сейчас. Раньше не было необходимости, так, наверное.
-- Как вы можете такое говорить женщине! - Каховская летала по комнате, пытаясь, очевидно, придумать, куда бы ей лучше устроить Жмакина. В конце концов, не найдя ничего лучшего, она посадила его на разобранную кровать - и сама для чего- то уселась на полу, у его ног, странно глядя на него снизу вверх.
-- А потом - вы же закрывались, -- нашёлся Жмакин.
-- Откуда вы знаете, от кого я закрывалась? Я же не от вас закрывалась… Я вас, напротив, всегда ждала.
-- Почему-то раньше это не было заметно.
-- Потому что раньше вы вообще не обращали на меня никакого внимания! И только теперь - когда вы сами пришли - я сочла себя вправе открыться, потому что так всегда следует делать - каждое движение навстречу рождает ответное движение навстречу… Так, взаимоотношения строятся по принципу танца. Красота должна окружать и направлять нас на нашем жизненном пути, не правда ли?
-- Возможно, -- Жмакину хотелось уйти с каждой секундой всё больше, и даже уже по большому счёту не порывался говорить с Каховской о сложившейся ситуации, о том, что его привело к ней, то есть нарушал даже свой принцип некоторым образом, поэтому он заставил себя завести речь о насущном. - Я, собственно, хотел поговорить с вами о другом. Вот ведь вы знаете, что тут у нас происходит. Царит в наших рядах, если можно так выразиться, страх и непонятная безысходность.
-- О, я так их понимаю! Я тоже боялась, я была в ужасе, пока ты не пришёл ко мне. Но теперь я верю - со мной ничего не случится. Ничего плохого со мной точно не случится - а на хорошее я надеюсь от всей души!
-- Подождите, давайте не будем уклоняться от темы, ладно? Я хожу, всех опрашиваю, что они думают по поводу этих двух смертей. Что нам следует теперь предпринять? Нам как коллективу, как общности, как группе людей, объединённых общим на данном этапе инструментом выживания.
-- Я не уклоняюсь от темы. Это ты, мой ангел, твердишь мне бог знает о чём. Мы же вместе - наконец-то судьба повернулась так, что мы вместе. Вместе - и одни! Ты чувствуешь это?
-- Ну, это очевидный факт, -- Жмакин отбивался из последних сил, -- но я хотел немного о другом с вами говорить. То есть, бесспорно, то, о чём говорите вы, тоже имеет свою ценность, это тоже важно, но как второй вопрос - поймите мнея правильно. Первый вопрос сейчас - это вопрос выживания.
-- Нннет, -- вдруг протяжно закликушествовала Каховская. - Нннет и нннет! Первый вопрос и сейчас, и всегда, вечно первый вопрос - это вопрос любви! Я не познала в своей суетной, поверхностной жизни этого счастья. Я тебе уже говорила об этом. И я страдала, я мучилась, я думала, что жизнь прожита зря, и мне суждено умереть, не познав этого всепоглощающего растворения в другом человеке, в сильном мужчине. Но я ошибалась! И теперь я рада, что я ошибалась. Повернись, пожалуйста, в профиль, -- так жалобно она попросила, что Жмакин невольно подчинился. - Всё-таки, мой ангел, ты потрясающе похож на цаплю.
-- Не получается что-то у нас разговора по существу, -- сказал Жмакин, поглаживая колени. - Я ни в коем случае не хочу вас обидеть, но мне, если честно, было интересно ваше мнение по проводу сложившейся ситуации. Что вы полагаете нужным делать в данной, предгрозовой, прямо скажем, обстановке? Потому что - не хотелось бы педалировать эту тему, но ведь, согласитесь, гибель наша не так чтобы уж очень непредставима, если как следует задуматься. Ну, разумеется, это я рисую сейчас наиболее чёрный сценарий развития событий. Надеюсь, что так не произойдёт - и всё же, ещё древние советовали всегда готовиться к худшему.
-- Так вот я о чём тебе и толкую, -- обрадованно закивала бывшая бизнесвуманша. - Вот именно перед лицом всепоглощающей смерти и черноты и осознаёшь свои прошлые ошибки - и тем радостнее, что нам с тобой здесь и сейчас выпал шанс исправить их и вступить в новую жизнь, полностью к ней подготовленными.
-- Опять я не совсем вас понимаю. Делать-то что вы планируете?
-- Я же говорю. Я же всё время об этом говорю, -- и теперь уже руки Каховской забегали по коленям Жмакина, в противоположном направлении тому, как несколько минут назад возил он свои - снизу вверх, настойчиво, цепко, норовя залезть под брючины. - Я так рада, что ты тоже это чувствуешь, ангел мой, так рада. Мы должны исправить всё. Мы должны подарить друг другу эту радость. Если нам не суждено, то пусть хоть наши дети, зачатые в любви, узрят дивный новый мир! А даже если он и не будет дивным, пускай там будет только хаос, крик и скрежет зубовный, пускай они всё равно увидят это, доживут и положат начало следующим поколениям - и однажды наш далёкий потомок всё равно очнётся в цветущем саду, потому что так должно быть, потому что иначе не может быть, потому что его пращуры, мы с тобой, мой ангел, любили друг друга и подарили ему жизнь этой любовью.

Из всей пламенной тирады Жмакин отчётливо понял только слово "хаос", поэтому он поспешно вскочил и, отряхивая с себя тёплые женские руки, всё-таки попытался пробиться к выходу. Но это оказалось не так-то просто. Каховская не вставала с пола, вцепилась в его ноги, и ему приходилось тащить её за собой в направлении своих шагов. Вдобавок к этому, она произвела какие-то манипуляции со своим шушуном и тем, на что этот шушун был намотан, так что на свет божий показалась голая грудь немолодой уже, но холёной женщины.
-- Ну пустите вы меня, -- молил Жмакин. - Я всё понял, я ухожу. Мы не нашли общего языка. Надо это признать.
-- Как, ангел мой? Ты не хочешь одарить меня радостью твоей любви? Ты не хочешь сделать меня матерью? Ты бежишь от меня к этой поганой журналистке? Не верь ей, счастье моё. Она не оценит твои стати, она не увидит, никогда не увидит твоего сходства с цаплей - потому что ум её мелочен, а взгляд поверхностен. Не оставляй меня, я умру без тебя!

Жмакину даже показалось, что на губах Каховской выступила пена. Возможно, это ему и вправду только показалось, он не стал вглядываться. Кое-как ему удалось вырваться из цепких объятий умоляющей дамы, он как-то буквально вышагнул из неё, прорвался-таки к двери и с максимальной скоростью, не думая даже уже о достойной ретираде, скрылся по коридору и лестницам в свою комнату. Там он сел на кровать и долго не мог отдышаться.

Отдышавшись, Жмакин пожалел Ирину Каховскую. Для неё, в отличие даже от всех остальных постояльцев Виллы, встреча с Условной Крысой стала не менее смертельна, чем для двух реально погибших. Потому что если остальное население всего лишь двигалось, правда стройными рядами, кто быстрее, кто медленнее, в сторону смирительных рубашек и струек воды на темечко, Каховская уже пребывала там, для неё потрясение оказалось невыносимым. Её холодный рассудок, всю жизнь занимавшийся цифрами и проблемами прироста финансовых потоков, довольно быстро сломался, столкнувшись с необъяснимым с точки зрения линейной логики. Как раньше Каховская опережала всех в темпах приспосабливаемости к новой жизни, к новым экономическим условиям, столь ненадолго опередившим в своё время Чуму, так и нынче она опять опередила всех. В темпах приспосабливания к новой жизни, опять-таки.

И Жмакин задумался. А что если, думалось ему, Чума всегда неизбежно следует за новыми экономическими условиями? И, подумав, он отдал себе отчёт, что это очень и очень может быть. И ещё ему подумалось, а что, если не жалеть надо Каховскую, а вовсе даже завидовать. Ведь Хаос, в явной власти которого она сейчас находилась, он что смерть - когда мы его боимся, его нет рядом, когда же он наконец обступает, его уже нет смысла бояться. И - возможно наиболее разумный способ встречать Хаос и есть встречать его с помутившимся разумом. Вот если бы можно было искусственно вызывать у себя помутнение рассудка, то стоило, как минимум, подумать о том, а не воспользоваться ли этой возможностью. Но, раз уж Жмакин лишён этой возможности, ему ничего не оставалось, как бороться до конца. Может быть, конец его ожидает всё равно точно такой же, как Каховскую, он вполне допускал - теперь уже, ощутив на себе, совсем близко, на коже, фактически, его смрадное дыхание - вполне допускал, что Хаос окажется сильнее одинокого артиста балета и победит. И всё же, сдаваться Жмакин не собирался. Лучше уж погибнуть в ронделе, наверху, в полёте, чем сдаться на милость обстоятельств. Элементарное природное упрямство не давало обречённости окончательно овладеть Жмакиным. Оствалось ему одно запланированное действие - беседа с Мишкой Раскурдячным - всё на ту же тему. После этой последней беседы, опираясь как на её результаты, так и на результаты всех остальных бесед, равно как и на предыдущие наблюдения общего и частного характера, размышления и соображения Жмакина по поводу событий, произошедших на Вилле, наконец, просто исходя из каких-то интуитивных посылов, он должен будет принять решение. Собственно, контуры этого решения уже намечались в голове Жмакина вот особенно сейчас, после странного разговора с Каховской, но пока он усилием воли не давал этим контурам оформиться в стройный геометрически выверенный рисунок. Пока он только предполагал, как можно будет поступить, чтобы побороться со своим личным Хаосом - ибо ничей другой, включая общечеловеческий, Жмакина уже никаким боком не интересовал - теперь уже окончательно.

Он решил специально не ходить к Раскурдячному, а дождаться, когда тот придёт к нему в гости. Всё равно Мишка заходил каждые три-четыре дня, так что небольшая возможная передышка не играла особенной роли. Во время этой передышки, как думал Жмакин, можно привести в порядок свои разрозненные мысли, обдумать итоги - уж промежуточные они там или окончательные, бог весть - и подготовиться к решающему сражению. Хотя уж к чему, к чему, а к этому Жмакин считал себя готовым ещё с рождения. Разумеется, ему тут же стали припоминаться разнообразные якобы символы и знаки, которые попадались ему на каждом шагу в течение его пока ещё не такого долгого жизненного пути - и разумеется, знаки эти чуть ли не напрямую предсказывали ему ту ситуацию, в которой он сейчас очутился. Вероятно, эти же знаки предсказывали и то, чем всё закончится - но только вот этого Жмакин пока не умел в них прочитать. Собственно, так всегда и бывает, что мы становимся грамотными на знаки только после того, как произойдут события, которые хоть как-то мы можем с этими знаками соотнести. Хуже того, сами знаки только тогда и становятся знаками, когда мы уже можем выстроить цепь ассоциаций вокруг них, ведущую нас в неведомые (тогда ещё) дали грядущего. Или так мы себя обманываем. И в этом смысле Послечумное время, думал Жмакин, ничем не будет отличаться от Дочумного или от нынешнего, которое, по всей видимости, войдёт в будущие учебники истории под каким-нибудь названием вроде Великого Периода Чумы - или, к примеру, Всеочищающего Дивертисмента, хотя, может быть, и просто Апокалипсиса.

И кто тогда буду я, думал Жмакин. Ангел с семью печатями?

Как назло, вот когда он был нужен, Раскурдячный не шёл - что вполне укладывалось в общую схему. И три дня миновало, и четыре прошло, и пять промелькнуло, Мишка всё не заходил и не заходил. Жмакин пробовал ходить по этажам без особой цели, точнее, с целью случайно на него наткнуться - вотще. Разве можно случайно наткнуться на человека, если хочешь этого? Шестой день тащился медленно, Жмакин уже не знал, чем себя занять. Он уже и доставал бумажку, и расчерчивал её на две графы, куда заносил все плюсы и минусы создавшейся ситуации, сравнивал и сличал преимущества хаоса над собой - не забывая и свои преимущества над хаосом. Баланс сил, подведённый на бумаге, был почти равный, с небольшим, еле уловимым преимуществом Жмакина. Но то на бумаге - как оно там будет в реальности, неизвестно. И будет ли реальность вообще, и что это такое. После таких мыслей Жмакин вставал и накручивал круги по своей маленькой комнате, пытаясь избирать всё новые и новые маршруты, что, понятно, не особенно ему удавалось. Из комнаты он старался выходить пореже, потому что, во-первых, было бы не очень хорошо, если бы они с Раскурдячным ещё и разминулись в этот самый решающий момент, а во-вторых, как-то и вся Вилла почти вымерла в этом отношении, все сидели по своим норкам и никто не ходил по коридорам чаще, чем два-три раза за день. Не то, чтобы народ вёл совсем уж затворнический образ жизни - за исключением разве что Каховской - но общения друг с другом в эти последние дни все избегали. Опротивело, что ли. Связующим звеном и ярким пятном оставался всё тот же Мишка Раскурдячный, который только один и разносил по этажам скудные новости и всё никак не мог добраться до Жмакина.

Наконец, когда Жмакин уже утомился выдавливать сок из кожуры последнего остававшегося апельсина - просто потому, что, после фактически трёх суток переменного выдавливания, сока там уже и не оставалось почти - Мишка всё-таки явился и постучал в дверь. Действие это было явно не слишком разумным, поскольку дверь Жмакин давно держал приоткрытой, чтобы наблюдать за близлежащим участком коридора и не пропустить этого самого Мишку, если он вдруг будет проходить мимо. Жмакин, тем не менее, пригласил его войти - словно бы не видя, кто там - и Мишка вошёл.

Очевидно, Раскурдячный теперь всё время ходил с книжками. Сейчас под мышкой у него покоился толстый и основательно захватанный том Хайдеггера, а из-за пазухи, когда Мишка обернулся, чтобы закрыть за собой дверь изнутри (чего, опять-таки, его, допустим, никто не просил делать) вдруг вывалилось "Под сенью девушек в цвету" в строгой тёмно-синей обложке. Отчего-то факт выпадания этой книги заставил Мишку покраснеть, серьёзно покраснеть, густо, багрово даже как-то, и суетливо кинуться подбирать том. Разумеется, при этом Раскурдячный перестал прижимать руку к туловищу - и вывалился уже Хайдеггер. Словом, своим появлением Мишка доставил Жмакину несколько неожиданных приятных минут.

-- Для чего ты их с собой носишь, ты мне можешь объяснить? Боишься, что украдут?
-- Не, не в том дело. Вдруг я забреду куда-нибудь далеко, а мне почитать захочется? Знаете, как это со мной теперь? У меня как ломка, если я не почитаю день. Странно, недавно это началось. Всё хочу успеть прочитать, всё, что написали. Но всё - не могу. Ограничен временем и условиями. Приходится искусственный отбор вводить.
-- Куда это, скажи пожалуйста, ты собрался "далеко" забредать? Ты чего, из дома собрался что ли? - только с Раскурдячным Жмакин мог позволить себе этот противный панибратский тон и делал это с неизменной регулярностью, сам себя жутко ругая за это.
-- Нет, почему из дома? Зачем из дома? Из дома страшно. Там Чума всё-таки. Да и нет там ничего. Вот даже если и Чумы уже нет - то и всё равно ничего нет. Вот и этот пишет, -- Мишка взвесил на ладони обе книги сразу.
-- Который из двух? - уточнил Жмакин.
-- Не помню, -- признался Мишка. - Да разве же в этом дело?
-- Вот тут я с тобой полностью согласен. Дело и вправду не в этом. Только вот в чём? А где здесь в доме у нас такие уж отдалённые места?
-- Да, я вот в дальних коридорах был… Помните, которые мы в самом ещё начале заколотили.
-- Ну так заколотили же. Как же ты говоришь, что ты в них был?
-- А они - как бы это сказать - отколочены. Доски все кто-то поотрывал. Такие там зияющие пустоты.
-- Кто поотрывал? - тупо спросил Жмакин.
-- Не знаю. Вряд ли кто-то из наших. Делать им больше нечего. Да и сила там нужна недюжинная, некоторые доски просто вырваны, другие пополам сломаны. Стоймя, видимо, сломаны.
-- Час от часу не легче. Ерунда какая-то. Все теории опрокидывает это твоё известие. И как это понимать, совершенно непонятно.
-- Да вы же сами меня учили, что вовсе необязательно всё понимать. Надо принять это как данность, и всё. И жить с этой данностью. Тем более, что осталось нам не так уж и долго.
-- Чего не так уж и долго?
-- Ну как чего? Жить, -- Раскурдячный обезоруживающе улыбнулся. - Я полагаю, иллюзии на этот счёт бессмысленны. Или вы так не считаете?
-- Вот от кого, от кого, Миша, а от тебя я такого не ожидал. Честно тебе скажу. Никто из наших людей не ввергся в столь махровый пессимизм. Чего тебя-то туда толкнуло?
-- Да ничто меня не толкало никуда, -- при всём при этом Мишка продолжал лучезарно улыбаться. - Я стараюсь реально оценивать ситуацию. Как вы же сами и учили. И реальная оценка подсказывает мне как раз, что книги читать надо торопиться.
-- Вот, Михаил, именно о сложившейся ситуации я и хотел с тобой поговорить. Как ты полагаешь, что нам следует в данной ситуации предпринять?
-- Не знаю, имеют ли смысл какие-либо коллективные действия. Вот я вас удивляю, а вы меня, честно сказать, очень удивляете. Вы полностью противоречите всему, о чём сами говорили ещё так недавно. Да, можно понять, что то, что произошло, и то, что может ещё произойти, достаточно стрессоёмкая штука - но надо же лицо сохранять как-то. Я вот для себя решил, что буду книги читать. Я так мало успел прочитать в жизни. Ну, да я вам уже говорил об этом. Ведь говорил? Говорил? - допытывался Раскурдячный, как будто именно этот вопрос сейчас был самым важным, и от ответа на него Жмакина зависела, как минимум, частная судьба Мишки, а как максимум, даже страшно и подумать, что.
-- Говорил, да. Значит, ты считаешь, что я теряю лицо?
-- Если честно, то да. Меня это безумно, безумно огорчает. Я так радовался, когда мы единодушно избрали вас, моего духовного наставника, нашим вождём, когда вы возглавили наше разрозненное и разношёрстное сообщество, я помню, ещё подумал, что ни одно государство мира не имело никогда, за всю дочумную историю, столь просвещённого правителя. А теперь - теперь вы на глазах утрачиваете способность мыслить трезво. Признайтесь же себе, что конец близок, и ведите себя адекватно этому знанию.

Словом, Мишка тоже нёс какую-то ахинею.
-- Ну с чего ты так решил? - сокрушался Жмакин, в первый раз сокрушался искренне за последние несколько дней. - Ну почему не побороться за жизнь свою хотя бы, если уж для тебя это единственный оставшийся стимул? Неужто просто читать книжки и ждать, когда из проломов на тебя что-то полезет? Не понимаю я тебя.
-- А я вас. Я не понимаю, зачем вы себя обманываете? Да, мы все пытаемся делать вид, что ничего особенного не произошло, что всё идёт своим чередом, подумаешь, два человека погибли, подумаешь, страшно так погибли, какая разница, будем жить, как жили… Но в глубине-то души, оставаясь наедине с собой, каждый понимает, что происходит. Я так думал, во всяком случае. А теперь вижу, что вы, моя главная надежда, как раз и не понимаете.
-- Так ты объясни, может, я и пойму.
-- А это нельзя объяснить. Тут так - вы либо чувствуете, что происходит, и ведёте себя соответствующим образом, либо не чувствуете - и никак себя не ведёте, то есть, делаете то, что делали и всегда, невзирая на обстоятельства дела.
-- И, по-твоему, это неправильно?
-- Как вам сказать… Существует, пожалуй, два пути встречи с неизбежным. Можно постараться как-то подготовиться и встретить его во всеоружии, как-то вот рубаху постирать, условно говоря. Вот как раньше, во всё чистое одевались.
-- Слишком прямые аналогии, слишком прямые, -- покачал головой Жмакин. - Маловато ещё ты всё-таки книг прочитал, маловато. Аллегории топорные какие-то у тебя.
-- Это я для наглядности только объясняю. И существует ещё второй путь, стоический. Продолжать вести себя так, словно бы не происходит ничего, ничего совсем, словно бы ничего не меняется - и нет никакого сознания происходящего. Но - и это самое главное - я готов принять такой путь и отнестись к нему уважительно только в том случае, если вся эта обыденность показная. Стоицизм он тем и хорош, и только тогда хорош, когда присутствует на фоне. Когда, понимаете, душа вопит от страха, а внешне ничего не проявляется. А когда это не стоицизм, а элементарное нежелание признаться себе в том, что ждёт в близком будущем, или пусть даже неумение себе в этом признаться - такие поведенческие модели я не признаю. Это глупо как-то. Вот я так считаю.
-- То есть, по-твоему, в данной ситуации, в той, которая есть у нас сейчас, мы должны все дружно вырядиться в чистое, улечься на лавке и преисполниться благодати перед лицом грядущего?
-- Скажем, если сильно упрощать, то да.
-- И бороться не имеет смысла?
-- С кем бороться? За что бороться? Разве можно бороться с воздухом? Разве можно бороться с солнцем за то, чтобы оно, к примеру, не вставало? С луной разве можно бороться за то, чтобы она изменила свои фазы? О чём вы говорите?
-- Не согласен я с тобой, Миша. Никак не согласен. Ведь смотри - если ты борешься с солнцем, то понятен исход борьбы, но ты ведь борешься не чтобы победить фактически. Ты борешься, потому что твой организм требует борьбы. Не так? Пусть ты даже заведомо проиграешь - но совесть твоя будет чиста, ты сможешь сказать себе, что ты сделал всё, что мог. А там глядишь, кто его знает, как она борьба-то повернётся. Вдруг вот и выиграешь - и солнце встанет не с той стороны однажды… Это вопрос надежды, знаешь ли… Вопрос преждевременной сдачи. Вопрос лягушки в кувшине со сметаной.
-- Что ж, -- Раскурдячный поднялся, пролистал "Девушек" и двинулся к выходу. - Воля ваша. Боритесь. Я - пас. Я для себя всё уже решил. Я вот книжки буду читать. Много книжек буду читать. Я надеюсь, времени у меня ещё достаточно много. А к вам зайду как-нибудь ещё. Непременно зайду.
-- Заходи, конечно, -- разрешил Жмакин. - Обсудим прочитанное.

С этим Раскурдячный вышел, и Жмакин остался один. Совсем один. Не только в комнате.

И он снова сходил на кухню за апельсинами, и нашёл их там. Недавно опять экспедиция ходила в очередные набеги по продуктовым лавкам - всё более и более дальних округ - и, в числе прочих продуктов, добыла где-то ящик апельсинов. "Откуда они только берутся?" думал Жмакин, сдирая кожуру с очередного плода. "Невозможно, чтобы в такой обстановке кто-то ещё их где-то собирал. А с другой стороны, лежать бесконечно долго они ведь тоже не могут." Получалась какая-то загадочная ситуация, навроде бананов отца Афанасия. Так что Жмакин, подумав, решил, что апельсины эти того же поля ягода и поставляют их точно так же лично отцу Афанасию его неведомые далёкие друзья.

Но это не главное. И ничего не главное. Главным оставалось всё то же. Главным было одно-единственное, одно во всём мире, один последний интерес. Во всяком случае для бывшего артиста балета Жмакина, разуверившегося в человечестве. И понятно, что никто не виноват, что человечество сузилось для него до того незначительного, пересчитываемого буквально на пальцах одной инвалидной руки количества людей, что сгруппировалось последним броском на Вилле, тем не менее, разуверился он всерьёз - и другого человечества не было. А раз так - надо воспринимать то, что есть, ну, и относиться к нему соответсвенно. И Жмакин относился.

Итак, он сидел в одиночестве - полном и безоговорочном - чистил апельсины, жевал их, почти не ощущая вкуса - и думал. Думал всё о том же, думал о том, что, видимо, так уж выпало, что он, бывший артист балета Жмакин, остался единственным человеком, которому суждено вступить в решающий поединок со всесокрушающим Хаосом, поглотившим уже к этому времени всех его соседей. Только как? И суждено ли ему так же одержать победу? Жмакину очень хотелось в это верить, но апельсины не давали стопроцентной гарантии.

Так Жмакин сидел два дня, пока у него не сформировалось решение. И, что странно, несмотря на то, что за двое суток он практически в одиночку умял целый ящик апельсинов, никаких происшествий желудочного толка с ним не случилось. Возможно, организм проявлял недюжинные чудеса мобилизации перед решающей схваткой - а возможно, уже происходили какие-то мутационные изменения, о которых Жмакин давно, если честно, подозревал. Потому что не могли же они, в самом деле, укрыться на Вилле герметично. И стало быть, вирус чумы всё-таки проникал сюда. Может быть, они, те, кто остался, просто не подвержены болезни в той мере, в которой ей подвержены те, кто уже отошёл в мир иной снаружи? Может быть, на них болезнь действует иными способами, не убивая, но разлагая мозг, личность, переиначивая напрочь процессы обмена веществ? Теперь этого уже не узнать.

На третьи сутки Жмакин принял простое, но единственно верное, как ему показалось, решение. Нельзя ничего ждать, сказал он себе. Собственно, это было для него главным выводом из разговоров со всеми сообитателями. Надо идти навстречу. Только так, бороться с Хаосом можно только так, подловив его на опережении.

Бывший артист балета Жмакин доел апельсины, аккуратно сложил горкой на край стола кожурки и принял судьбоносное решение. Он решил заночевать в ванной. В той самой ванной, где нашли труп Динары, в той самой ванной, куда никто после этого не ходил, по причине понятного страха за свою жизнь. То есть, да, сначала, после смерти Динары и до смерти Громова туда ещё ходили, по двое как-то, по трое, со временем же перестали ходить вовсе. Жмакин не знал, как там умудрялись поддерживать чистоту и личную гигиену женщины, но мужчины просто постепенно перестали мыться, поэтому запах на Вилле вот уже несколько недель стоял кислый, куда ни пойди. Жмакин достаточно обстоятельно подошёл к этой решительной битве, взял с собой плед и подушку - не подумав о том, где конкретно он расположится с ними в узкой ванной, разве что в самом помывочном сосуде. В итоге, спать ему не пришлось, но он-то об этом ещё не знал.

В ванную Жмакин отправился какой-то очень значительной такой походкой, чинно, как бы возглавляя целую процессию, размеренно, как на крестном ходе, завернувшись в плед и неся перед собой на вытянутых руках подушку. По дороге ему встретился Петраковский, совершенно недостойно, по сравнению со Жмакиным, трусивший в противоположном направлении.
-- Ты куда? - спросил он.
-- Я иду ночевать в ванную комнату, -- ответил Жмакин.
-- Спятил окончательно? Зачем это? Чего ты собираешься там ловить? Решил внести свой вклад в изобретение новых, неведомых ещё человечеству методов суицида?
-- Я хочу узнать, что же всё-таки убило Динару и Громова, -- и даже в самую последнюю минуту Жмакин не был откровенен до конца, чем несколько подпортил сам себе своё геройское поведение. Петраковский, тем не менее, уважительно хмыкнул и приостановился, некоторое время глядя Жмакину вслед. Жмакин зашёл в ванную и закрыл за собой дверь. Даже на задвижку.

Утром Петраковский специально встал пораньше - он даже одалживал у Бутурлина для этой цели будильник и заводил его на шесть утра, что и в дочумной-то жизни случалось с ним крайне редко. И вот, встав в шесть, он захватил с собой пару бутылок пива и занял стратегическую позицию для наблюдения за ванной комнатой. Отчего-то он был уверен, что Жмакин, рано или поздно, появится. И он не ошибся. Правда, был уже первый час, когда Жмакин, уже без пледа и подушки, но ещё более чинным и мерным шагом, вышел и медленно пошёл вниз по лестнице. Он смотрел строго вперёд, взгляд его был скорбен, но не безумен. Он не собирался останавливаться ни перед Петраковским, ни вообще. Поэтому Петраковскому пришлось кричать ему вслед, когда Жмакин, не сбавляя шага, прошествовал мимо него, аккуратно наступая на каждую ступеньку. Взгляд Петраковского на какие-то секунды остекленел, и только усилием воли ему удалось встряхнуться - а Жмакин был уже в самом низу лестницы.

-- Ну? Ты знаешь теперь, кто это сделал? - крикнул Петраковский ему в спину.
Жмакин остановился, как-то ходульно развернулся на девяносто градусов, поднял глаза вверх, но не на кричавшего Петраковского, а левее и выше его, смотрел так секунды четыре, сосредоточенным, но всё равно отсутствующим взглядом, и ответил:
-- Да.

Потом он совершил обратный разворот, выждал паузу, как бы давая себе команду двигаться вперёд, чуть задержал, заморозил вынесенную уже ногу в воздухе - и с левой ноги, исключительно с левой ноги двинулся дальше, дошёл до низа лестницы, но не остановился, и не повернул ни к себе в комнату, ни куда-либо ещё, а прямо прошествовал к бывшему парадному входу на Виллу, с трудом открыл дверь, чуть помешкал на пороге - и молча ушёл в Чуму. Не оглядываясь больше ни разу.

Так заканчиваются Хаосы артиста Жмакина, и наступает Гармония.