Another form of boredom advertised as poetry
Мелодекламация
Так уж повелось, что каждое лето я переезжал на дачу. Не то, чтобы мне не нравилось летом находиться в городе, не то, чтобы мне было особенно удобно переться по утрам на работу чёрте из какой глуши (и, следовательно, вставать на полтора, а то и два часа раньше, чем я вставал бы в городе). Нет. Просто - именно что так повелось. Не было у меня никаких на этот счёт идейных соображений. И никто не понукал меня к этому переезду - домочадцы, казалось мне, используют эту мою неизвестно каким образом устоявшуюся привычку как отдушину для себя, как способ избавиться от моего назойливого присутствия хоть на три коротких месяца, повеселиться и провести это время в своё, недоступное мне удовольствие, вместо того, чтобы отравлять себе весь кайф созерцанием моей кислой рожи сопровождения. Ну и я, разумеется, тоже - дышал дождём и жжёным сеном, ходил к берёзе ночью слушать какую-то птицу с сильным подозрением на соловья, много писал и пил вечерами на веранде чай из щербатой тёмно-синей кружки, отслужившей свой срок в городе и отправленной сюда на пенсию - под аккомпанимент ночных бесед по радио, всё больше на общественно-политические какие-то темы.
И каждое лето я видел его. Он, собственно, был моим соседом по даче. Мы почти не общались, так, на уровне "здрасте" и "до свиданья", не более того. Однако каждое утро в один и тот же час мы встречались на пыльной гравиевой дороге, ведущей из нашего кооператива - я направлялся к остановке автобуса, а дальше - в город и на работу, он же неторопливо шествовал в магазин за молоком. У него была какая-то неимоверная масса котов. Я никогда не мог их правильно сосчитать. Прежде всего потому, что они никогда не собирались все в одном месте, как полагается нормальным животным, они носились по своему и чужим участкам, не давая проходу зазевавшимся мышкам и кошкам. Кошек даже они жаловали не в пример более мышек. С разными, понятно, целями. Он держал только котов. За всё время, что я знал его, у него никогда не было ни одной кошки. О чём он с непонятной мне гордостью рассказывал - не мне, поскольку мы так и не общались, как не начали общаться изначально, но продавщице магазина. Продавщицей была сравнительно молодая, неожиданно для сельской местности интересная женщина, за которой, так или иначе приударяли практически все дачники мужского пола. Ну, и я тоже, из принципа и из чувства коллективизма, приударял. Кажется, её звали Катерина. И она рассказывала мне о деде.
Второй причиной, по которой я не мог толком сосчитать его котов, была та, что количество их никак не стремилось к стабильности. Какие-то элементы вдруг пропадали, некоторые возвращались спустя недели, другие исчезали навсегда; то вдруг появлялись совершенно новые коты, которых раньше не было совсем - он никому не отказывал от дома. Впрочем, существовал какой-то определённый костяк из шести-семи жутко орущих созданий, которые по ночам порой вызывали в моём подсознании все глубоко туда запиханные детские страхи перед всевозможными вурдалаками и оборотнями. Итак, каждое утро дед шествовал в магазин, где отоваривался молоком и рыбой на всю эту ораву - сколько бы их на тот момент ни было. Включая себя. Потому что он ел и пил, насколько я мог видеть, то же самое, что он давал своим животным - преимущественно рыбу и молоко. Видимо, просто, как и у большинства людей его возраста и его одиночества, средства его не особенно позволяли существенно разнообразить меню.
И вот Катерина из магазина рассказывала мне о деде. Периодически мне всё-таки бывало скучно, просто потому что не всегда можно распланировать свой день полностью, до мелочей - и у меня было не так-то много способов убивать эту скуку. Я мог пойти позвонить кому-нибудь из городских друзей или сомнительного интереса барышень. Но для этого надо было выйти за территорию участка, пройти по накатанной грязевой колее, свернуть на гравиевую дорогу, по которой пылить ещё минут двадцать, и только в её конце уже просматривалась одинокая телефонная будка, неизвестно для каких целей сооружённая тут, причём сооружённая, судя по блеску и новизне, совсем недавно. Потом звонить, чтобы отчаянно считать деньги на карточке, каждую минуту посматривая на счётчик - сколько ещё осталось - что, естественно, радости разговору не прибавляло. И потом обратным маршрутом тащиться обратно, так ни о чём толком и не поговорив. Время оно, конечно, убивало, но как-то настроение не улучшалось. В магазин же было дойти намного ближе, магазин стоял практически напротив моей дачи, только что наискосок чуть-чуть. А тем более, в магазине можно было застать Катерину. Никаких особых ни чувств, ни предвкушений я по её поводу не испытывал (в конце концов, дома, где-то в городе ждала меня жена), но поболтать с девушкой было приятно - и как-то удивительно ненапряжно. Не надо было думать по поводу нахождения тем для разговора, не надо было выставлять себе запрещающих знаков, о чём можно, а о чём нельзя говорить - Катерина сама вела беседу, облокачиваясь локтями о прилавок и временами поправляя, несколько искусственно и ненужно, волосы, якобы падавшие на глаза. Это, конечно, если не было клиентов. Собственно, девушкой её тоже можно было назвать лишь условно - по её собственным рассказам, у неё тоже в городе был муж, был и ребёнок даже, а сюда она уехала от мужа, потому что, в силу каких-то непонятных мне причин, больше не могла с мужем спать - а по её выходило, что тогда и жить вместе нельзя. В сущности, она была старше меня.
И вот, среди прочих историй о своей странной жизни, и о жизни многочисленных, не всегда лично знакомых мне соседей по дачам, рассказала мне Катерина и о деде. Дед появился тут неожиданно и незаметно, лет семь назад. То есть, никто не видел, как он приехал, на чём приехал, сам ли приехал или привёз его кто. Просто однажды утром дед вышел куда-то в поле (тогда ещё, кажется, даже колхозное), залез на какой-то холмик и стоял так часа два. То ли воздухом свежим дышал, то ли себя демонстрировал окружающим. Но правда - за эти два часа все его успели рассмотреть - и ни у кого он не вызвал желания познакомиться с ним поближе. Хотя тогда он ещё вполне презентабельно выглядел для своего возраста. Впрочем, Катерина не знала точно, сколько деду лет. Я тем более не знал, на вид я давал ему где-то за семьдесят уже, и я не удивился бы, если и далеко за семьдесят.
Дед, как выяснилось, испытывал по отношению к соседям аналогичные чувства - то есть, никаких. Он поселился в одном из самых маленьких домиков во всём кооперативе, посадил картошку - почти весь участок засеял ею - и поначалу ничего не делал целыми днями, только сидел на крыльце и курил трубку. С соседями он здоровался, не более того, на их расспросы о здоровье и о картошке отвечал односложно, а иногда и вовсе не отвечал, делая вид, что не слышит. Впрочем, это только сначала все думали, что он делает вид. Вскоре выяснили, что дед и правда не слышит. Что-то у него было с ушами. Что-то неприятное на вид. Дед стал заклеивать уши пластырем - уж не знаю, для чего, но, видимо, это не помогало. Тогда он смотался в город. Опять-таки никто не видел, как он уезжал и на чём, просто два дня его не было видно, ни на крыльце, ни в магазине, нигде. Народ уж стал думать, что дед умер, но к вечеру второго дня он объявился. На этот раз люди видели его пришествие - но вопроса о методах его передвижения это не сняло. Дед чинно и мерно шагал по дороге, ведущей не от автобусной остановки, а совсем с другой стороны, шагал каким-то неожиданным пружинистым и лёгким шагом, заложив руки за спину. Словом, создавалось полное впечатление, что он прочапал все эти двадцать шесть километров от города пешком, вот таким вот манером. Дед купил себе в городе - или добыл иным каким-то путём - слуховой аппарат. То, что он его купил, как выяснилось, совсем не означало, что он его теперь будет носить. Он всё так же расхаживал из участка в магазин и обратно с ушами, заклеенными пластырем - как-то он сворачивал их в трубочку при этом - то есть, я думаю, что ему должно было быть очень это неприятно. Во всяком случае, на вид - со стороны - это казалось достаточно неприятным и даже болезненным. Хотя - раз он так делал, возможно, ему нравилось - или у него не было другого выхода. Слуховой аппарат дед одевал по каким-то особым торжественным дням. Никто не мог определить принципа их чередования, или что обозначала та или иная дата - но по виду деда в такие дни можно было понять, что для него, действительно,это число что-то такое обозначает.
Обычно он ходил в пиджаке поверх грязно-белой футболки, старых, вытянутых на коленках рейтузах и кепке, которые традиционно в старых фильмах носили подозрительные элементы, оказывавшиеся в конечном итоге как минимум кулаками и чуждыми элементами - такой тёмно-синий картуз с твёрдым блестящим козырьком. Брился дед редко и, по большей части, носил крупную седую щетину. По торжественным же дням он одевал под свой вытертый пиджак ещё более-менее прилично сохранившиеся серые полосатые брюки, чёрные разношенные, но когда-то, видимо, весьма модные ботинки. Кепку он не менял - но по торжественным дням он её как-то чистил, что ли, словом, создавалось впечатление, что и она тоже выглядит не так, как обычно, а более празднично. В такие дни дед с гораздо большей торжественностью и чинностью, чем обычно, обходил по периметру весь кооператив, по-прежнему ни с кем не здороваясь, но глядя на встречных с нездешней какой-то значительностью, чуть набычившись и ведя глазами наискосок вниз.
Насколько я мог видеть, и насколько в курсе была Катерина, дед не пил. У неё он, по крайней мере, не покупал ни водки, ни одеколона, вообще никаких алкогольных напитков. Да и незаметно было по нему, чтоб он имел к этому делу какую-либо склонность.
Дед никому и никогда не рассказывал о своей жизни - просто потому, что он в принципе ни с кем не общался, как я уже говорил. Временами мне казалось, что на меня он посматривал одобрительно - как на ближайшего соседа, скорее всего, хотя, не знаю, может быть, мой образ жизни и близкое его духу постоянство в привычках вызывали его расположение ко мне. А может быть, мне просто казалось. В любом случае, я никогда не решался заговорить с ним и только продолжал здороваться, когда встречал его по утрам на пути в магазин. Иногда дед мне отвечал - или, опять-таки, мне казалось. Но что-то такое он буркал, за это могу поручиться. Я часто строил предположения, и один, и в досужих беседах с Катериной, кем дед мог бы быть в своей прошлой жизни - не в буддийском смысле, а тогда, когда он ещё не был дедом, одиноким, тронутым на голову кошатником. И не мог прийти ни к какому выводу. В сущности, он мог быть кем угодно. Совсем кем угодно. Полное отсутствие следов хоть какой-либо семьи говорило только лишь о том, что итоги этой самой прошлой жизни нашего деда либо были неутешительны, либо лежали в какой-то совершенно иной плоскости, о которой мы могли только строить предположения. Я, в силу заложенного меня от природы животного оптимизма, как раз придерживался этой версии. Катерина с уверенностью утверждала, что жизнь этого человека не удалась, и говорить тут не о чем, и так всё видно.
Коты тоже появились не сразу. Сначала их появилось два. Снова неизвестно откуда дед однажды утром (всё у него отчего-то происходило по утрам, вечером его часто просто не было видно) выплыл с той же самой обратной стороны, держа за пазухой своего обычного пиджака два маленьких комка с глазами. Следующим утром он в первый раз купил в магазине литр молока и рыбу. Потом он уселся на крыльцо своего домика, закурил трубку и стал следить за тем, как коты ели. Каждый день он стал проводить всё больше и больше времени за этим занятием. Коты, видимо, что-то чувствовали, потому что никогда не уходили из поля его зрения до тех пор, пока не насытятся. Они могли играть, кататься по траве, драться - делать всё, что им хотелось, но исключительно вблизи крыльца и исключительно до той поры, пока не проголодаются. После того, как они поедят, у них словно бы отключался какой-то запрет, и они могли уже шляться по чужим участкам, преследовать местных кошек и выпадать из поля зрения деда. Но только после того, как он удостоверится, что они поели, набили свои пушистые животики.
Постепенно котов становилось больше. К первоначальным двум прибились ещё трое, потом ещё несколько, потом дед уже, видимо, перестал отслеживать, откуда они берутся и, вероятно, сам не смог бы точно установить их количество, даже если бы у него спросили. Другое дело, что никто и не спрашивал. Тем не менее, котов теперь явно было больше десятка. Они не давали мне спать, противно орали по ночам как будто бы прямо под ухом - и они пахли. Казалось бы, жили они на улице, прелести замкнутого помещения не смущали их котовский покой -- и тем не менее. Всё равно оказалось, что такая масса котов, собранная на одной территории, пусть даже территория эта поистине благоухала свежим воздухом - даже на свежем воздухе они умудрялись пахнуть. Запах был специфический, не сравнимый ни с чем, пахло так, как только и могут пахнуть коты, жрущие рыбу каждый божий день. Словом, амбре стояло соответствующее. Ко мне на участок резко перестали ездить мои и без того малочисленные гости. Запах сопровождал меня с утра до самого позднего вечера, и коты уже разбредались по своим разнообразным любовным делам, и дед уходил куда-то в дом и укладывался, очевидно, мучаться беспокойным старческим сном - а запах всё ещё был. Это напрягало и убивало во мне зарождающуюся сочувственную симпатию к деду.
Потом дед стал опускаться. Причём происходило это достаточно резко. Сначала он перестал следить за количеством котов. То есть, он по-прежнему считал своим долгом обеспечить всей этой безумной ораве сытую и довольную жизнь - и уж какие он там тратил деньги на рыбу, я не знаю, но все до единого твари бывали у него всегда накормлены и напоены. Вероятно, просто деду перестало хватать на себя. До этого ему хватало на рыбу, которой он питался, по всей видимости, из солидарности, и плюс на какие-то другие повседневные вещи, не питание. С увеличением же количества котов он перестал курить трубку и перешёл сначала на сигареты, а потом, очень быстро, на дешёвые папиросы, которые вносили определённое, не сказать, чтобы очень приятное разнообразие в плывший над участком аромат. Затем он перестал отмечать свои торжественные дни. Во всяком случае, больше никто не видел его в парадной форме, совершающего периметральный обход кооператива. Теперь он в основном сидел на крыльце своего домика, курил этот "Беломор" или "Казбек" (или что оно там) и кротко как-то пялился вдаль. Дальше - неизбежно - от него тоже стало пахнуть. От старых людей всегда идёт какой-то такой тяжёлый дух, выносить который молодым невмоготу, потому что он таким хемингуэевским колоколом рассказывает им о том, что ждёт и их, о том, что и их бодрость духа и относительная крепость тела не вечны, и не за горами то время, когда они тоже не будут понимать, а как это у них больше не получается бегать, например, или даже прямо держать голову - а казалось бы, чего уж легче. Этот вот дух старости сменился сначала кошачьим запахом. Что тоже естественно - если у человека остаётся в жизни один-единственный интерес, то он и пропитывается соответствующим запахом достаточно быстро и достаточно основательно. Потому что одиночество не имеет запаха.
Ну и дальше совсем уже стало худо. Дед стал пахнуть мочой, у него явно начали отказывать какие-то функции организма. Он перестал узнавать людей. Он и раньше-то не был особенно любезен с соседями, а тут он просто действительно перестал их узнавать. Он смотрел на встречных невидящим взглядом выцветших, вылинялых каких-то глаз, смотрел на них - и сквозь них. Он явно что-то видел, потому что взгляд его не был взглядом безумца, он был сконцентрирован на чём-то, нам недоступном, на том, что представлялось ему важным - последним, может быть, что он хотел видеть в своей жизни. Его, в свою очередь, стали ещё больше сторониться. И так-то не очень хотели наши соседи с дедом не то, чтобы общаться, а просто рядом стоять или проходить, а тут и вовсе стали обходить именно что за версту. Честно сказать, я тоже стал ходить в магазин другой дорогой - именно из эстетских каких-то своих соображений, чтобы деда не видеть, даже не то что не видеть, а главным образом, не обонять. Хотя и вид, да, его тоже не наводил на мысли о светлом будущем. Дед не обращал внимания на усиливающееся отчуждение. Он вообще уже ни на что не обращал внимания. Даже на своих котов. На этом этапе на губах его плотно поселилась плавающая такая улыбка, похожая странным образом на бабочку. Казалось, что вот стоит деду по-другому как-нибудь сложить губы, и она сорвётся и улетит в воздух - и тогда, быть может, встречные и поперечные поймут, чему же всё-таки улыбается этот странный, разлагающийся на корню субъект. Общаться с ним на этом этапе пыталась только Катерина. Но и она говорила, что дед уже не слушает ни её рассказов, ни сочувственных расспросов о здоровье и о котах - просто автоматически говорит затвержённый наизусть текст о количестве бутылок молока и банок рыбы, расплачивается - всегда максимально точно, по возможности, чтобы вовсе без сдачи - кладёт всё это дело в синюю холщовую сумку с изображением олимпийского мишки и уходит.
Улыбка-бабочка стала последним его способом общения с миром.
Потом я для чего-то уезжал в город. Ненадолго, буквально дня на два, что-то у меня такое кончилось, не то продукт какой-то, не то бумага, не помню я уже сейчас. Словом, приехав обратно, я узнал, что дед умер и что назавтра похороны. Умер он, по словам Катерины, тоже без особых неожиданностей, как и жил. Единственное только, напоследок снова переоделся в парадное и совершил последний обход кооператива, уже с видимым трудом передвигаясь, глядя прямо перед собой, и - как говорили видевшие его в тот момент - явственно шевеля губами, чего раньше за ним не наблюдалось. Потом задал корм котам, сел на крыльцо с папиросой, докурил её, тут же закурил другую, и вот её уже не докурил, повалился вперёд, но упал не до конца, а так и остался в полусидячем положении с полутлеющей папиросой в щетине - и уже не больно было ему.
Никаких родственников у деда за три дня не объявилось. Мы собрались с соседями и решили организовать похороны своими силами - хоть и не знали мы совсем человека, но всем нам умирать, и неизвестно, где нас застигнет этот неприятный процесс, и будет нас кому придать земле - и т.д. Словом, возражений не было. Даже на поминки решили собраться и посидеть. Скромно, конечно, а с другой стороны, русскому человеку - ему ведь только повод дай.
И вот, когда мы на нанятом автобусе везли деда на самое близкое от наших дач городское кладбище, когда мы, отдавая видимую дань приличия, пытались кроить скорбные физиономии, а сами то и дело сбивались на разговоры о погоде, об оставленных участках (дескать, не забудет ли муж редиску полить), о футболе, о возможном парламентском кризисе - когда мы уже почти въехали на территорию кладбища и морально готовились к непростой процедуре переноски чуждого нам, но не менее тяжёлого от этого гроба, когда и мёртвый дед начал потихоньку вызывать у нас раздражение, какое и вообще-то всегда вызывают мёртвые у пришедших на кладбище живых, когда каждый в глубине души уже обратился мыслью как минимум к предстоящим поминкам и к стынущей на столе водке - тогда наш автобус обогнал длинный чёрный лимузин с иностранными номерами.
Лимузин остановился, из него вылезли шесть солдат в расписных иностранных мундирах и забавных фуражках с тесёмками под подбородком и один старый грузный мужик в штатском, с явно заплаканным лицом, похожий на молодого Фиделя Кастро - только что вот если ему сбрить бороду. Хотя я никогда Фиделя Кастро без бороды-то и не видел, поэтому, быть может, сравнение моё несколько опрометчиво - но ассоциация словилась тогда влёт.
Солдаты вошли в автобус, взяли гроб с телом нашего деда и, под записанную на магнитофон протяжную жалостную песню на непонятном мне языке, печатая шаг, понесли гроб к вырытой могиле. Возможно, язык был португальский, хотя я не уверен. Штатский размазывал слёзы по лицу. Солдаты торжественно опустили деда в могилу, закопали его сапёрными лопатками - и отсалютовали троекратным ружейным залпом, под непрекращающуюся надрывную песню какого-то мужика с козлиным голосом. Штатский постоял ещё немного на ветру, сурово глядя вдаль и нашёптывая что-то под нос. Потом он отдал сигнал солдатам, они вновь погрузились в лимузин и укатили в неизвестном направлении.
Над могилой деда летали бабочки. И водку пить как-то расхотелось.